В тесноте, да не в обиде - Рассказ Лукашевич
Рассказ старушки
Они переехали ко мне незадолго до Рождества и наняли самую маленькую комнатку. Подивилась я, как они поместятся в такой клетушке вдвоем. Однако ничего: устроились хорошо и зажили тихо, согласно, весело.
Сначала я думала, что они — брат и сестра, оказалось, муж и жена. Совсем молоденькие, веселые, ласковые; сама — такая большеглазая, красивенькая, точно картинка. Мы их прозвали голубками. И все жильцы их полюбили.
Приехали они из провинции; барину надо было учиться, сдавать экзамены, куда уж — право, не припомню. Как это родители отпустили таких детей, — не понимаю. Верно, бедность принудила.
Бедность да нужда, видно, молодых не пугают. Мои голубки целые дни воркуют, смеются, шутят. Им и горя мало, что по одному платьишку на плечах, что башмаки в дырках, что иной раз и едят не досыта.
Рано утром Николай Николаевич, так звали моего нового жильца, уходил учиться, в библиотеку, — сказывала его барыня. А она то книжки читает, то лепечет, поет, как пташка, около меня увивается… Иной раз надоест, а то опять пожалеешь: молода, глупа, как тут не помочь.
— Хозяюшка, голубушка, — она меня всегда так звала, — позвольте мне постряпать, когда плиту разведете, — просит моя молодуха. — Мой Николаша придет голодный, как волк.
— Господь с вами, Любовь Ивановна, стряпайте. Разве мне плиты жаль…
— А вы меня поучите!
— Поучу. Не то вы, как намедни, всю провизию перепортите.
— Я хочу для мужа малороссийский борщ сварить. Он у меня хохол: любит борщ ужасно…
— Делай, моя красавица, что хочешь…
Не успеешь обернуться, а ее и след простыл. Вернется через четверть часа, покатывается, хохочет и меня насмешит до слез. Искала малороссийского сала да каких-то баклажанов, зашла в сливочную, в булочную и даже в суровскую. Ну, конечно, ее приказчики на смех подняли. И вернулась ни с чем.
Иной раз такое кушанье состряпает, что, кажется, ни за что и в рот не взяты… То пересолит, то переварит, то пережарит… А муженек придет, — ест да похваливает.
— У меня Любаша — золото, — говорит. — Отличная хозяйка! Ишь, как вкусно стряпает…
«Как не вкусно?! Молоды, здоровы, счастливы — тут, конечно, все хорошо», — подумаю я про себя.
Перед праздником мои молодые получили деньжонок, должно быть, из дома, с родины. Притихли что-то.
В самый сочельник Любовь Ивановна и говорит мне:
— Хозяюшка, голубушка, я хочу елочку сделать.
Я удивилась.
— Елку? Для кого же? Для муженька, что ли?
— Да, для мужа… И у них в семье, и у нас всегда бывали елки… Так скучно вдали от своих и от родины. Хоть потешить себя…
Мне стало смешно.
— Вот дитятко малое! Делайте, родная, коли охота… Мне не помешаете.
Принесла она такое огромное дерево, что и в комнату не лезет. Стала его подрезать да подпиливать, внесли в их клетушку, и пошевельнуться негде. А они радуются, хохочут.
— Как хорошо! Какая прелесть! Смолой пахнет, точно в лесу… У нас, хозяюшка, на родине леса большие, густые. Какой там воздух чудесный!
Нарезали они разных фигурок из цветной бумаги, орехов назолотили, купили дешевеньких конфет, да пряников, да яблочков и разубрали елку. Небогата елочка, а комнатка выглядит такой нарядной, веселой.
— Когда же вы елку зажигать станете? — спрашиваю я.
Признаться, хоть старый человек, а люблю, когда горит елка.
— Подождите, хозяюшка… В первый день мы зададим пир на весь мир. Приходите.
— Приду посмотреть… Занятно… Спасибо за приглашенье.
В первый день Рождества был ужасный ветер и мороз. Целый день бушевала такая непогода, что и на улицу-то жутко было показаться. Вечером, когда стемнело, смотрю, моя молодуха выходит в шубке закутанная и шепотом говорит мне:
— Хозяюшка, голубушка, я пойду искать несчастненьких.
— Каких таких несчастненьких? Что вы еще придумали, Любовь Ивановна?
— Таких, которым сегодня хуже, чем нам… Как-то невесело одним забавляться.
— Эх, милушка, несчастных-то непочатый край… Всех их не пригреешь…
— Ну, все равно… Хоть кого-нибудь.
— Полно тебе чудить, Любовь Ивановна. Сиди-ка дома. Этакая вьюга, мороз, перемерзнешь вся… Одежда-то у тебя не очень теплая. И чего твой муженек смотрит, пускает тебя…
Засмеялась, не послушалась и ушла Я подумала: «Верно, к какой-нибудь бедной товарке». Скоро ушел и муженек ее.
Были у меня в ту пору еще две жилички, — такие славные, тихие барышни, служили на какой-то дороге. Вот они мне и говорят, что молодые их вечером на елку звали. Ничего я не могла понять: гостей позвали, а сами ушли. Даже досадно стало!
Однако Николай Николаевич скоро вернулся, смотрю, что-то под полой принес; смеется, вынимает и показывает: балалайка.
— У товарища достал. Приходите, хозяюшка, танцевать.
— Только мне и танцевать… Шутник ты, батюшка! Лучше скажи мне, где твоя барыня? Чего ты ее пускаешь в такую стужу? Ты ее остерегать, беречь должен…
Покатился мой барин, хохочет как угорелый… Молод, конечно, глуп еще…
В это время в прихожей раздался тихий звонок.
— Вот и Любаша, должно быть, — заметил мой жилец. Открыла я дверь, да так и обмерла… Смотрю, моя молодуха, совсем синяя, окоченелая, тащит четверых ребят. Трое, постарше, за ее платье держатся, а маленький — на руках. Ребята слюнявые, грязные, оборванные, носы и руки красные, дрожат, друг к другу.
— Господи!! Любовь Ивановна, что это вы делаете?! Откуда вы нищих набрали?!
— Это и есть несчастненькие, хозяюшка… Этого я на улице нашла, а этих в темном холодном подвале…
Тут уж я не вытерпела, рассердилась, себя не вспомнила…
— Как вам не совестно, Любовь Ивановна, так поступать?! Это даже очень неблагородно! У меня ведь не харчевня, не постоялый двор… У меня жильцы хорошие, подолгу живут… Кому же приятно это переносить?! Я человек бедный, только и живу жильцами… Смотрите, сколько вы грязи, снегу нанесли. А я вчера еще поденщицу брала, полы мыла… Теперь кто за ними убирать станет, я — человек старый… Да и лишних денег нет…
— Хозяюшка, голубушка, милая, неужели у вас хватит духу прогнать их?! Смотрите, какие они озябшие, несчастные… Я их к себе на елку привела… Не гоните, уступите мне вашу кухоньку, — просит-молит моя барыня…
А я рассердилась и стою на своем.
— Ни за что! Как хотите, чтоб их у меня на квартире не было! Заведут рев, гам, напачкают, наследят… Людей совестно!..
— Хозяюшка, голубушка, эти ребятки и елки-то ни разу в жизни не видали… Так жаль их…
— Обойдите, Любовь Ивановна, весь Петербург… Спросите кого хотите, вам нигде этого не позволят…
— Хозяюшка, добрая, такой праздник — праздник детей… Не гоните их… Позвольте оставить, повеселить, обогреть…
— Что вы заладили — хозяюшка да хозяюшка?.. Двадцать лет я хозяюшка… Вот что! А только вольничать вам нигде не позволят… В своей провинции делайте, что хотите, а Петербург не такой город! Здесь жизнь аккуратная…
Стоим мы с ней в прихожей, спорим, препираемся… Я свое, она свое. Ребята у нас с перепугу и заревели. Такое меня зло взяло на нее, что и не выскажешь.
Вокруг нас собираться стали. Прибежал Николай Николаевич, пришли две жилички-те, что на железной дороге служат, пришел еще жилец-музыкант — на такой дуде учился играть. И что бы вы думали? Узнали, в чем дело, все стали просить, молить меня этих самых ребят оставить.
Молодуха-то у меня на шее повисла, целует, шепчет: «Знаю, вы, хозяюшка, — ангел, добрая, хорошая, не прогоните… Я вам завтра и полы вымою и все за ними чисто приберу».
Сердце не камень. Махнула рукой: «Делайте, мол, что знаете». Отдала им свою кухоньку: в их клетушку все равно не поместиться. Если сказать правду, то ведь и мне было жаль этих оборванцев. Если я и сердилась, то, конечно, из-за жильцов: боялась их обеспокоить.
Ну, и пошла у нас суматоха. Потащили они этих ребят в мою кухню, стали мыть, чесать, одевать. Грязи-то на них что было — высказать невозможно. Стали мои барыни со всего дома одежду набирать, кто рубашку, кто юбку, кто чулки тащит. Даже и я в свой сундук полезла, достала кофточку старую да платок, хороший, крепкий, и им отдала… Да что про меня говорить! Был у нас жилец военный, кажется, в полковничьем чине — такой суровый, строгий, неразговорчивый, и тот старые сапоги прислал. Позвал меня в комнату и говорит: «Отдайте молодой барыне, может, детям пригодятся». Как не пригодиться: сапоги были совсем хорошие, крепкие, только великоваты…
Сам полковник тоже несколько раз на кухню заглядывал, и ему любопытно было.
Одели мы детей во что пришлось: мальчиков — в дамские кофты и ленточками опоясали, девочке наскоро из передников платьице сделали да платок повязали. Смешные стали ребята, точно ряженые. Сначала хныкали, а потом посмотрели друг на друга и рассмеялись. Три мальчика и девочка… Мальчикам лет по 8, по 10, а девочка совсем маленькая, лет трех — Катюшей звали. Как мы их вымыли, причесали да приодели — такие славные, хорошенькие стали.
Моя Любовь Ивановна так и вьется около ребят, целует, обнимает, гладит. Посмотрела я на нее — раскраснелась, точно вишенка, а глаза черные — горят, как угольки. Такая-то красоточка! Подумала я про себя: «Хорошая из нее мать будет, коли ей Господь деточек пошлет».
Зажгли елку. Как увидели ее ребятишки, то и себя не вспомнили от радости. И про слезы, про страх забыли… Хохочут, кричат, визжат, в ладоши бьют. В комнате такая теснота, что и не пошевельнуться: открыли мы дверь в коридор да там и стояли. Один мальчик, Сережа, такой шустрый, забавный оказался, — все ему скажи, все объясни, все надо знать. Кто покупал елку? Да как ее принесли? Что внутри конфеток? Как кого зовут?
— Это твоя бабушка? — спрашивает он Любовь Ивановну и на меня показывает.
— Нет, Сережа, это моя хозяюшка…
— А что ж ты у нее работаешь?
— Ничего не работаю, просто живу…
— Она злая, — сказал мальчуган и брови насупил.
— Нет, Сережа, она добрая… Видишь, пустила нас и кофту тебе дала.
Мы все засмеялись. Верно, вспомнил мальчишка, как я их не пускала, как сердилась в прихожей.
— Тетенька, а ты нам дашь конфеток? — опять спросил наш чудак.
— А как ты думаешь?
— Не знаю… — говорит, а сам глаз с гостинцев не спускает и слюнки глотает.
Конечно, всего им дали. В кухне им чай приготовили, напоили, накормили досыта, да еще и с собой булок дали.
Такое у нас в тот вечер веселье было, что, кажется, моя квартира никогда и не видывала. Николай Николаевич на балалайке стал играть, другой жилец — на дуде, Любовь Ивановна с ребятами в пляс пустилась; что хохоту, что шуток было — дело молодое. На что я, старый человек, — и то радовалась, глядя на них, и посейчас, как вспомню, весело станет.
Когда елка догорела, сняли гостинцы и все между ребятами поделили. Обрадовались они — так и ухватили и к себе прижали. Небось, никогда такой радости и не видывали.
Пришло время их и по домам снаряжать. Поздно уже было. Опять стали собирать с миру по нитке, чтобы их укутать потеплее. Тут и полковничьи сапоги службу сослужили. Отдала я еще Сереже свои старые шерстяные чулки, обули его тепло и других ребят тоже.
Только вижу я — моя Любовь Ивановна ребят одевает, а у самой слезы из глаз так и капают.
— Вот тебе и раз! Чего ж вы плачете? Так было весело, хорошо… Чего вы, милушка? — спрашиваю я.
— Жаль ребяток… Опять из тепла, от света, от ласки пойдут в холод, в темные подвалы, увидят и побои и горе… Если бы вы видели, как там у них ужасно…
— Эх, Любовь Ивановна, молоды вы, моя голубка… Если о всяком чужом горе плакать, то и слез не хватит… Что делать! Таких ребят тьма… Всякому своя доля… — утешаю я ее.
А она, моя милушка, прижала к себе этих четырех оборванцев и слова ответить не могла, только посмотрела на меня так горестно. Даже у меня в сердце защемило.
А Сережа, — такой умный, хитрый мальчик, — прижался к ней, обнял рукой за шею и шепчет:
— Тетенька, я не хочу домой… Там отец пьяный, больно дерется… Я хочу у тебя жить.
— Нельзя, Сереженька, милый, видишь, как у меня тесно… Я приду тебя навестить, — говорит моя барыня, а сама плачет… И мальчишка-то разревелся, упирается, домой не идет…
Отправились они вчетвером, и барышни-жилички увязались с ними и повели ребят по домам, откуда их взяли.
Кажется, и после навещали они этих ребятишек и чем-то помогали.
Вот какой праздник выдался у меня в прошлом году.