На всю жизнь - Часть первая Повесть для детей Лидия Чарская
Сегодня выпуск. С вечера никто не ложился, и майский день застает нас на ногах. В раскрытые окна дортуара врывается птичий гомон и солнце.
И впервые со дня смерти Большого Джона глаза мои загораются снова и слабая улыбка появляется на лице.
Высокая, полная, с черной кудрявой головой, Зина Бухарина, прозванная Креолкой, сооружает перед трюмо сложную прическу. Чахоточная, хрупкая Миля Рант, Стрекоза, помогает ей в этом. Красавица Черкешенка, Елена Гордская, моя любимица, расчесывает у окна черные косы и мурлычет какой-то романс. Толстушка Додошка Даурская, хохотушка и лакомка, с набитым леденцами ртом вертится подле моей постели, на которой разложено легкое белое платье.
Между нами, выпускными, было давно уже решено не делать нарядных платьев ко дню акта, с тем чтобы предназначенные на это деньги пожертвовать на поездку и лечение нашей больной классной дамы фрейлейн Фюрст; но наши баловники, родные, не пожелали лишить нас удовольствия, и более богатые дали возможность менее состоятельным семьям одеть их детей в традиционный актовый наряд.
Больная же классная дама получила возможность лечиться на юге.
Мой костюм удался на славу. Разложенное на постели белое платье оказалось чудом красоты. Вокруг него теснились подруги и, громко ахая, восхищались вкусом моей мачехи, "мамы Нэлли".
Ольга Елецкая, по прозвищу Лотос, высокая черноволосая девушка, большая фантазерка, восхищалась больше других.
Впрочем, на этот раз даже такие серьезные особы, как "профессорша", Женя Бутусина, Вера Дебицкая, первые ученицы, и степенная Старжевская, наравне с шумными маленькими сестричками Пантаровыми - Лизой и Женей и веселой хохлушкой из Киева Марой Масальской, "невестой" (она действительно была невестой одного киевского помещика), окружали мою постель.
Хохлушка Мара суетилась больше всех.
- Лида! Вороненок, Лидочка! Шляпу покажи нам теперь, шляпу! - молила она.
Моя выпускная шляпа - мой секрет.
Вчера, когда мама-Нэлли привезла мне ее и показала на утреннем приеме, я даже вскрикнула от восторга. Совсем скромная шляпа, а между тем, говорят, "папа-Солнышко" (так я с самого раннего детства называю моего отца) рассердился, когда ее увидел:
- Для молоденькой девочки - этот мрак! Зачем это?
Шляпу хотели переменить, но я вцепилась в нее, как говорится, руками и ногами.
- Ах, нет, нет! Оставьте ее, пожалуйста. В ней столько красивого замысла, столько значения! - молила я.
И шляпу оставили, к восторгу моих одноклассниц.
- Скорее! Скорее! Хохлушка, открывай, открывай! - слышатся нетерпеливые возгласы.
- Дети мои, не делайте из почтенного дортуара толкучего рынка, с позволения сказать, - роняет Сима Эльская, покрывая своим звучным контральто все остальные голоса.
- "Кочерга" на горизонте! - появляясь на пороге, выкрикивает Катя Макарова.
- Спасайся кто может! - вопит Додошка и лезет под кровать.
- Здорово нам влетит, что до звонка встали, - слышится чей-то шепот.
- Дурочки, ведь сегодня выпуск! - кричу я. - А через пять-шесть часов мы вольные птицы, и никакие "кочерги" в мире не смогут принести нам вреда.
- Они рехнулись, - пожимает плечами Сима, - одержимые какие-то, право! Будут перед классными дамами трусить до гробовой доски.
- Действительно, никто не посмеет нам сделать замечания сегодня, - улыбается Зина.
- Ну, душка, тебя с такой головою под кран пошлют кудри размачивать - произносит младшая Пантарова, Женя? или Малявка, прозванная так за крошечный рост.
- Отроковица Евгения, не завидуй чужому благу! - голосом дьякона на амвоне басит Сима, или Волька по прозвищу.
- А какие мы дети, в сущности! - тянет Черкешенка, не отрывая взгляда от голубого простора в окне. - В полдень свободные гражданки, а утром боимся "кочерги"!
- Побоишься здесь, когда...
Тут Рант корчит уморительную гримасу, собрав в частые складки свое лицо. И внезапно это худенькое личико делается карикатурно похожим на сморщенные, точно печеное яблоко, черты нашей главной гонительницы, инспектрисы. Миля склоняет свою изящную фигурку на один бок и, немилосердно теребя цепочку от креста, вытянутую поверх передника, скрипучим голосом тянет в нос:
- Первые, опять! Уймитесь, первые! И когда только вас выпустят наконец! Мальчишки! Разбойники! Эти первые портят весь корректный строй института! Да!
Взрыв хохота покрывает ее слова.
- Ха-ха-ха-ха! Как похожа!
Она действительно бесподобна со своей подражательной способностью, эта Рант. Воочию предстает, как живая, инспектриса.
От смеха мы несколько минут не можем произнести ни слова. Вдруг раздается голос Макаровой:
- Она идет, mesdames! "Кочерга" идет!
- Фальшивая тревога. Ты врешь, Катя! - кричит Сима.
- Нет, правда! - испуганно произносит Макарова.
- Ах, пусть войдет. Я люблю ее. Да, я люблю ее сегодня! - кричу я громко. - Люблю ее сегодня, люблю газовщика Кузьму, повара, люблю весь мир, потому что сегодня первый день нашей свободы, потому что жизнь прекрасна, небо сине, солнце - золотое море, и душа моя полна чарующей песни без слов. Да, я люблю ее. Горю желанием поцеловать ее морщинистое лицо и...
Тут я с жестом владетельной принцессы обращаюсь к подругам:
- Не мешайте ей войти, друзья мои. Я жажду ее видеть и расцеловать ее милые щеки.
- Лидка! Угорелая! Ты с ума сошла!
Я не успеваю произнести ни слова, потому что в эту минуту Мара с благоговением вынимает шляпу из картонки и вскрикивает:
- Шляпа, месдамочки, шляпа!
- Бабьи тряпки. Труха! - отчеканивает Сима.
Что-то белое, воздушное, из ажурной серебристой соломы в виде коронки, сшитой полукругом, над чем небрежно наброшены два черных крыла.
- Какая прелесть!
- Венец поэту! - восторженно лепечет Черкешенка.
Я краснею. Уж эта мне Черкешенка. Зачем она подчеркивает, что я пишу плохие стихи?
- Пожалуйста, не льсти Вороненку. Гляди, у нее и без тебя клюв от самомнения вытянулся на четыре дюйма, - острит Сима.
- Черкешенка права, - говорит Креолка, - и этой серебристой царственной тиарой я предлагаю увенчать стриженую голову Вороненка, а за это потребовать у нее речь.
- Конечно! Конечно! - оглушают меня остальные.
Я смущаюсь и, чтобы как-нибудь выйти из глупого положения, ухарски, задом наперед напяливаю шляпу, причем черные крылья зловеще трясутся над моим лицом, подбочениваюсь, делаю разбойничье лицо и, вскакивая на табурет, начинаю:
- Друзья мои! Сегодня мы, как вольные птицы, разлетимся во все стороны России, а может быть, и по всему земному шару. И Бог весть, встретимся ли мы когда-нибудь вновь. Многие из нас добьются, может быть, высокого положения, славы. Многие, может быть, будут богаты...
- Додошка откроет собственную кондитерскую, это верно, как шоколад, - возвещает Сима.
Кто-то фыркает. Но тотчас же зарождающийся смех подавляется дружным шиканьем остальных.
- Дайте же докончить речь Вороненку!
- Друзья мои, - подхватываю я, - через какие-нибудь пять-шесть часов все мы, Вольки, Креолки, Малявки, Черкешенки, Мушки, Киськи, Брыськи, Лотосы, Додошки и прочие, перестанем быть тем, чем были до сих пор, и перед нами широко распахнутся огромные ворота жизни. Мы войдем через них, гордые, сильные, свежие и юные, в большой мир. Бог знает, что ждет нас за этим заповедным порогом. Может быть, те, кто заслуживает много, много счастья, радости и утехи, получат одни лишь тернии себе в удел. Может быть, многие изнемогут в борьбе, почувствуют упадок энергии, силы. Тогда, друзья мои, вспомним это дивное синее утро, эти волны майского воздуха, это золотое солнечное море и праздник юных девушек, готовых вырваться на свободу, и подкрепим себя мыслью, что в разных уголках большого мира у каждой из нас есть еще тридцать девять сестер, которые готовы прийти на помощь по первому крику изнемогающей в борьбе с жизнью подруги. Не так ли, милые сестры? - заканчиваю я свою речь.
На минуту тишина водворяется в дортуаре. Все дышат взволнованно. С головы моей давно слетела так пленявшая всех тиара-шляпа и лежит теперь, забытая, на полу, в пыли. Никто и не замечает этого. Все углублены в собственные мысли.
Бог весть, что ждет нас за порогом нашей институтской клетки, где мы провели, худо ли, хорошо ли, семь безмятежных детских лет без особых забот и печалей. Детство кончено, и мы вступаем в жизнь. Каков-то будет путь этих тридцати девяти юных девушек, которые мне дороги, как сестры? Не подстерегает ли нас всех чудовищный зверь - судьба? Мне делается жутко до боли. Расстаться с моими друзьями так скоро, сегодня, через несколько часов! Слезы обжигают мои глаза.
- Все это прекрасно. Но зачем же рюмить, однако? - слышу я у своего уха Симин голос. - Слезоточение здесь не при чем.
- Ах, правда, Сима, правда. Мы должны войти в мир борцами, а не жалкими слабыми тряпками. Ты права!
А кругом уже загорается жизнь.
- Лида, Вороненок правду говорит. Мир, борьба, горе, все может быть. Но мы сестры. Мы должны дать слово друг другу помнить и любить вечно. А в трудные минуты помочь, поддержать. Да!
Впечатлительные плачут, повторяя одно и то же: "Сестры... сестры". Другие кричат, не слушая друг друга:
- Мы будем переписываться. Дадим адреса.
- Мы...
- "Кочерга" за дверью! И на сей раз это уже бесспорно, - кричит Сима. - Увы нам! - доканчивает она, взмахивая руками.
Действительно, на пороге появляется маленькая, сгорбленная фигурка инспектрисы, m-Ile Ефросьевой, нашего непримиримого врага.
- Опять ярмарка! - слышится ее скрипучий голос, и в презрительной гримасе морщится и без того морщинистое лицо. - Первые, опять! Просто наказание! Уймитесь, первые! И когда только вас выпустят наконец, мальчишки, разбойники, бунтари!
Додошка взвизгивает и валится на кровать, дрыгая ногами. Сима фыркает и делает "разбойничьи" глаза. Зина Бухарина, как бы нечаянно, набрасывает ночной чепец на свою великолепную прическу и завязывает его тесемочки под подбородком.
- Что вы, голландка, что ли? - шипит, заметив ее маневр, "кочерга".
- Нет, я из Иерусалима, - делая невинное лицо, отвечает Креолка, отец которой действительно служил недавно консулом в Палестине.
- Тогда зачем этот голландский убор?
И крючковатые пальцы, протянувшись к курчавой головке, бесцеремонно стаскивают с нее злополучный чепец,
- Что? Бараном? Опять завивка? Под кран и тотчас же размочить эту гадость! - скрипит неумолимый голос нашей мучительницы.
- Но ведь сегодня, слава Богу, выпуск! - возмущается Додошка.
- Даурская, - встать! - приказывает инспектриса.
- Какая душка! Сморчок! И ты хотела ее поцеловать! - шепчет Сима, трясясь от смеха.
- И поцелую! - упрямо решаю я.
Что-то веселое врывается мне в душу.
- И поцелую, - повторяю я.
Шаловливая мысль толкает меня вперед. Что будет потом, я соображаю плохо. Когда один из моих проказников-бесенят захватывает меня, противиться ему я уже не в силах.
- Лида, душка. Перестань, не надо, - испуганно шепчет Черкешенка.
Но никакие силы уже не могут меня удержать. В следующую же минуту я стою перед инспектрисой.
- М-lle Ефросьева, М-lle Ефросьева, позвольте мне на прощанье вас поцеловать!
- Что?! Что вы сказали?!
"Кочерга" сначала бледнеет. Даже кончик ее крючковатого носа делается мертвенно белым. Потом краснеет густым старческим румянцем все ее морщинистое лицо. Зло смотрят на меня ее маленькие щелочки-глазки. Рука теребит по привычке длинную цепь от часов.
- Опять эти первые. Вечные глупости. Эти первые портят весь корректный строй института.
Она поворачивает к нам спину и, припадая на правую ногу всей своей кривобокой фигурой, демонстративно хлопнув дверью, исчезает за порогом дортуара.
- Сорвалось! - кричу я и с хохотом падаю возле визжащей от восторга Додошки.
* * *
Мы в церкви. Как торжественно и нарядно выглядит сегодня наш институтский храм! Накануне мы убрали гирляндами из живых цветов все образа иконостаса. Бесчисленные свечи и лампады теряются при ярком свете майского утра.
На парадном месте, посреди пушистого ковра, стоит начальница. За нею теснятся синие вицмундиры учителей. Все здесь: вон красивый, с лицом русского боярина, словесник Чудицкий, так прекрасно читающий вслух лермонтовские поэмы; вон умный и строгий историк Стурло; дальше желчный физик, беспрерывно сыплющий единицами; за ним застенчивый математик Зинзерин, "Аполлон Бельведерский", объект обожания стольких институтских сердец, добрый старик француз, - все они почтили своим присутствием наше торжество. По правую руку начальницы - почетные опекуны в их залитых золотом мундирах, по левую - инспектор, инспектриса, все ближайшее институтское начальство и толпа приглашенных почетных гостей.
Наша maman притягивает к себе все взоры. Баронесса-начальница ходит последнее время, тяжело опираясь на палку. Но от этого не менее величественна ее фигура, а в бело-розовом лице, обрамленном серебряными сединами, что-то властное и непоколебимое; зорко смотрят еще молодые глаза и как будто видят нас насквозь.
- Екатерина Великая! Удивительное сходство - слышится восторженный шепот.
Там, в этой толпе, находятся и "они". Я незаметно поворачиваю голову и вижу их: моего папу-Солнышко в парадном мундире, маму-Нэлли в нарядном шелковом платье и маленькое существо в белом матросском костюме - одного из моих братишек.
Как хорошо, что они приехала все трое! Как хорошо!
Певчие сегодня поют изумительно. Проникновенно и как-то особенно звучит голос отца Василия под сводами церкви.
Сорок белых девушек стоят посреди церкви. Сердца горят и бьются. Еще час-другой, и мы разлетимся в разные стороны и, пожалуй, вряд ли встретимся когда-нибудь, или встретимся слишком поздно, когда лучшие надежды и грезы разобьются о сотни темных преград.
В церкви становится душно и от собственных мыслей, и от волнения, и от запаха живых цветов, умирающих в бутоньерках у нас на груди.
Елочка-Лотос, моя соседка с левой стороны, заметно бледнеет и, пошатываясь, направляется к стулу. Усталые глаза Елецкой меркнут, тускнеют, ни кровинки в побелевших губах.
- Выпейте воды! - шепчет ей m-lle Эллис и заслоняет девушку от любопытных глаз.
- Батюшка проповедь сейчас скажет, - шепчет мне Сима. - Ты не находишь, Вороненок, что сегодня мы будто приобщаемся Святых Тайн, точно в Великую Субботу?
- Приобщаемся к жизни, - мечтательно вторит позади нас Черкешенка, поймавшая чутким ухом вопрос.
- Только, чур, прежде времени не скисать, - шепотом командует Сима. - Знаю я вас, утриносиц. Слова порядочному человеку не дадите сказать, сейчас расчувствуетесь, повытянете платки из кармана - и ну трубить на всю церковь!
А у самой Вольки глаза влажные.
- Сима, - говорю я ей, - Сима, мы должны встречаться с тобой часто-часто! Слышишь? Во что бы то ни стало? Да?
Она прикрывает лицо пелеринкой и корчит одну из своих обычных гримас.
- Удивительно, или я еще недостаточно надоела тебе до сих пор в институте?
Но голубой огонь ее глаз говорит совсем другое.
- Ш-ш! - шикает классная дама. - Перестаньте болтать.
- Последнее замечание в институте, - шепчет позади нас Зина Бухарина. - Чувствуете ли вы это?
Не знаю, что чувствуют они, но мне грустно. Мне жаль этих белых стен, этой скромной церковки, где столько раз я повергалась ниц перед экзаменами, умоляя всех святых угодников не оставить меня в трудную минуту. Мне жаль этих стен моей семилетней тюрьмы и этих милых девушек. Жаль красивую, строгую, но внимательную к нам, воспитанницам, начальницу, жаль вспыльчивую, как порох, но добрую m-lle Эллис.
А отец Василий точно угадывает мои мысли. В его проповеди, обращенной к нам, уезжающим, столько заботы о нас и доброты.
- Бог весть, что ждет вас за институтскими стенами, дети! - гремит теперь на всю церковь его обычно тихий голос. - Но помните каждую минуту, в радости ли, в горе ли, среди темных ли, бурных волн житейского моря или на гладкой, ровной поверхности более спокойного существования, помните всегда Его, Того, Кто шлет испытания и радость; Того, Кто Первый и Высший Защитник ваш и Покровитель на земле. Не забывайте Его. Прибегайте к Нему с молитвою. А еще будьте милосердны, дети, забывайте себя ради других, старайтесь сеять добро и счастье. Многим из вас предстоит нелегкая воспитательная задача. Несите достойно и честно великое знамя труда. Воспитывайте так маленьких людей, чтобы они со временем могли приносить в свою очередь посильную пользу. Сейте доброе семя в восприимчивые детские души, и да послужат они основанием прочному и красивому духовному росту ваших воспитанников!
Мы все глубоко потрясены. Многие плачут. Даже среди приглашенных мелькают взволнованные, окропленные слезами лица.
У сорока девушек лица сияют. Увлажненные милые глазки, светлые улыбки, и в них беспредельная готовность пожертвовать собою ради счастья других.
- Как хорошо!
Синее небо сверкает сквозь стеклянный купол храма. Золотые потоки солнца льются прямо на нас. Червонно горит, поблескивая, позолота риз на амвоне. А там, впереди, тонкий худощавый священник, с побледневшим вдохновенным лицом, мудро, ярко и красиво говорит нам о вечной, прекрасной, самоотверженной любви ко всему миру.
Как и чем закончилась проповедь, как подходили целовать крест и как нас кропили святою водой под громкое и торжественное "Многая лета", - все это я помню смутно.
Кончалась сказка преддверия жизни, и сама жизнь вступала на ее место. Жизнь стучалась у порога и точно торопила нас. И сорок юных девушек спешили к ней навстречу...
- В залу, mesdames, в залу! Завтракать! - несется призывно из конца в конец по большой столовой.
Кто может завтракать в это утро? Мы давимся куском горячей кулебяки с рыбой, обжигаясь, глотаем горячий шоколад. Даже Додошке Даурской, известной лакомке, ничто не идет в горло.
С ближайших "столов" сбежались младшие классы, несмотря на строгое запрещение их классных дам оставлять места.
Это "обожательницы" и "друзья" нас, старших.
Особенно густа их толпа вокруг Симы Эльской. Она пользуется исключительной популярностью среди малышей.
- Гулливер среди лиллипутов! - в последний раз повторяет кто-то из нас прозвище нашей общей любимицы и ее маленького стада.
Происходит обмен карточками, передача адресов. Горячие клятвы звучат то здесь, то там.
Тоненькая маленькая девочка с фарфоровым личиком, из "седьмушек", широко раскрывая глаза, затопленные слезами, шепчет, обращаясь к Симе:
- Не забывайте, m-lle дуся, бедную Муську.
- И Анночку Зяблину тоже, - вторит ей другой голосок.
- И Мари. И Мари, ради Бога!
Васильковые глаза самой миловидной "шестушки", Сони Сахаровой, поднимаются на Эльскую.
- Как я любила вас, m-lle Симочка-дуся! Как лю-би-ла!
- И я! И я! До самой смерти любить вас буду!
- Смотрите, дуся ангел: она ваш вензель выцарапала на руке булавкой.
- Милая дурочка! Какое безумие! - возмущается Сима.
У каждой из нас есть свои поклонницы. Даже у Додошки. Даже у степенной и строгой Старжевской, у "монахини" Карской, и у "профессорши" Бутулиной, нашей второй ученицы.
Славные, наивные девочки, такие непосредственные, с разгоревшимися от слез лицами - не оплакивайте же нас, как мертвых, милые! Ведь мы идем прямо в жизнь!
Трепещущие, по широкой "парадной" лестнице поднимаемся мы в залу. Впереди нас - другие классы, весь институт. Там все уже в сборе, когда входим мы, виновницы торжества, в белых тонких батистовых передниках поверх новых зеленых камлотовых платьев, с бутоньерками на груди. Громкие аккорды марша, вырывающиеся из-под рук восьми лучших музыкантш-второклассниц, летят нам навстречу.
Посреди залы - пушистый ковер как раз против длинного стола, вокруг которого разместился весь "синедрион": почетные опекуны, начальство, учительский персонал, священник. За ними - приглашенные. Я с трудом отыскиваю среди них папу-Солнышко, брата Павлика, маму.
На красном сукне разложены награды, книги, аттестаты, Евангелия и молитвенники, которые предназначены для нас, выпускных.
Пожилой инспектор поднимается с места и оглашает имена счастливиц, получивших медали.
- Дебицкая, Бутусина, Старжевская.
Теперь на них смотрит вся зала.
- Которая? Которая? - слышится сдержанный шепот в толпе.
Первая ученица совсем особенная у нас: у Веры Дебицкой лукавое личико, бойкие глазки. Она точно играет в примерную воспитанницу, а в мыслях у нее вечные проекты проказ. Вот она у стола отвешивает низкий реверанс, принимает аттестат из рук инспектора (медали "первые" уже получили раньше из рук высокой покровительницы института во дворце), снова плавно приседает и спешит на место.
За ней Бутусина, Старжевская и другие "наградные". Потом только "аттестатные". Этих вызывают по алфавиту.
С замиранием сердца жду я своей очереди. Сотни глаз впиваются в каждую из нас, пока мы проходим длинное пространство, отделяющее почетное место выпускных от "наградного" стола и начальства.
Вдруг подле меня слышится отчаянный шепот Мары Масальской:
- Лидочка, Вороненок, взгляни, на милость! Стурло-то, Стурло как буркалы вытаращил! Прямо под ноги смотрит! Ну как тут пойдешь!
- Действительно, "история" вытаращилась на славу, - смеется Сима, беспечно глянув на нашего учителя истории. - Ну, да нам не трусить же теперь. Да и глупо бояться. Руки небось коротки. Не достать. Через час на воле мы, и тю-тю.
- Ай, страшно, месдамочки! Я не пойду! - тихо повизгивает Додошка. - Бог с ним, с аттестатом. Возьму после. Стурло глазища как пялит! Смерть!
- Госпожа Елецкая! - слышится у стола. Бедная Елочка идет через залу, сверкая своими фосфорическими глазами, грациозно склоняется своей гибкой фигуркой и возвращается на место.
- Госпожа Даурская! - слышится снова.
- Не пойду! - отчаянно шепчет Додошка. - Хоть убейте меня, не пойду!
- Что ты, Даурская? Как можно! Не срами нас! - возмущаемся мы.
- О, как он таращится!
Стекловидные глаза историка рассеянно устремлены вперед в глубокой задумчивости, точно в забытьи. Весь этот парад с выпуском, очевидно, утомил бедного труженика, с утра до вечера бегающего по урокам. Но нам, привыкшим трепетать перед строгим учителем, и сейчас его взгляд кажется каким-то зловещим.
- Госпожа Даурская! - повышая голос, повторяет инспектор, удивленно приподнимая брови.
- Не пойду! Хоть убейте, не пойду. Если пойду, растянусь посреди залы. Точно, месдамочки, растянусь, - слышится отчаянный шепот.
- Додошка! Иди же!
Среди начальства недоумение: куда девалась выпускная, не являющаяся получать аттестат? Несколько рук протягивается к Даурской.
- Иди же! Иди! Это невозможно! - подталкиваем мы ее.
Наконец из толпы выкатывается толстенькая, низенькая фигурка.
- Сейчас умру! - успевает она шепнуть еще раз и, красная, как пион, катится дальше.
Стурло смотрит. Додошка приближается. Вот она уже близко! Вот... Ах!
Противный угол ковра. Как он подвернулся некстати.
Додошка прыгает и растягивается плашмя у "наградного" стола, у самых ног Стурло.
Почетный опекун срывается с места. За ним учителя. Застенчивый Зинзерин и высокий Чудицкий спешат на помощь девочке.
В толпе смех.
Малиновая от смущения, Додошка плачет.
- О, негодный Стурло! Я говорила! Я говорила! - шепчет она, рыдая, по возвращении назад.
- Брось, Додик. Что значит одна лишняя шишка в сравнении с нашим выпуском! - философски резюмирует Сима.
- Осрамилась я, - стонет Додошка.
Мы поем.
Поем наш последний привет этим стенам, этим людям, друг другу - последнее наше прощанье в словах кантаты: "На вечную разлуку, подруги, прощайте. Пред нами раскрылась широкая дверь..."
В толпе начальства волнение. Madam начальница подносит батистовый платок к глазам. Вздрагивают ее полные плечи.
И среди публики многие плачут тоже. Рыдает, упав головой на плечо старшей дочери, худенькая старушка, мать Елецкой. Глаза мамы-Нэлли тоже полны слез.
Что-то щекочет мне горло. О, если бы еще денек не расставаться с этими поющими, милыми девушками! Один только денек!
Но вот мы смолкаем. Слезы подступили к горлу, дальше петь невозможно. Maman подходит к учителям и опекунам, обнимает каждую из нас, целует. Слезы наши смешались. Теперь maman уже не прежняя строгая начальница, теперь она нежная, добрая мать.
- Смотрите, у кого горе будет какое, мне пишите. Слышите, милые? А то прямо сюда, под крылышко вашей старой ворчуньи. Она, поверьте, всегда примет участие в вашем горе, - шепчет maman сквозь слезы.
Все растроганы. Все сдерживают рыдания. Учителя протягивают нам руки. Белые, выхоленные пальцы Чудицкого сжимают мою руку.
- Помните, госпожа Воронская: не надо закапывать в землю Богом данное дарование.
Это он о моей способности писать дурную прозу и скверные стихи.
- Со временем может развиться и разгореться искорка, - поучает он.
- А вы, моя милая художница, - говорит учитель рисования, высокий, белый как лунь старик Зине Бухариной, - вы-то уж не забрасывайте своего таланта.
- Госпожа Даурская, - угрюмо шутит хмурый Стурло, - помните, что Крещение Руси было в девятьсот восемьдесят восьмом году.
- А ну вас! - отмахивается та. - Из-за вас растянулась только. И чего смотрели!
Уши инспектриссы "скандализованы" таким ответом. Ей хочется осадить дерзкую, но - увы! - мы уже одной ногой на воле, и с этим приходится считаться. И "кочерга" нервнее, чем когда-либо, вертит цепочку, морщит лицо и скрипит:
- Ну вот и дождались! Вот и кончили курс! Помните только все, чему вас здесь учили. А главное - манеры.
- Прощайте, monsieur Зинзерин! - прерывает ее Креолка. - Я вас верно и преданно обожала пять лет.
Математик смущенно краснеет, кланяется и не знает, что отвечать.
Его выручает голос начальницы, покрывающий своим возгласом все голоса в зале:
- Ну, с Богом, дети! Идите переодеваться. Не заставляйте ждать ваших родных.
Ах да, родные! О них-то мы, недобрые, как раз и забыли в эти минуты.
* * *
Кто эта высокая девушка с осиной талией, с мягко курчавящейся головою?
Белый шелк облегает фигуру. Серебристая тиара-шляпа обвила голову, и черные крылья колеблются на ней.
Я или не я?
Серые глаза смотрят жадно и пытливо. Щеки разгорелись, и не то грустно, не то робко улыбаются губы.
Посреди дортуара, куда мы пришли для того, чтобы сбросить навсегда неуклюжие казенные платья и облечься в наш выпускной собственный наряд, стоит стройная девушка с черными змеями кос, ниспадающими вдоль спины.
- Черкешенка! Какая красавица!
Это вскрикивает, как шальная, младшая Пантарова, Малявка.
- Мария из Пушкинской "Полтавы"!
- Нет, лермонтовская Тамара!
- Ах, вздор! Просто красавица, каких нет и не было на земле, - слышатся восторженные отзывы.
Румянец загорается на прелестном личике Гордской. Она как будто смущается своей красоты. А в черных восточных глазах загораются искры.
- Лида, моя душка! - говорит Елена, отводя меня к окну. - Моя милая, взбалмошная Лида, тебе я могу сказать это, ты не засмеешься надо мною: тебя я бесконечно любила все эти годы, и всю мою ничтожную красоту отдала бы сейчас, лишь бы не расставаться с тобой.
Я потрясена. Эта милая, тихая девушка была бы мне лучшим другом, но я, с моими вечными шалостями и проказами, едва примечала ее привязанность ко мне.
Я молча раскрываю объятия, и мы обнимаемся с Еленой, как сестры.
- Трогательная идиллия, - смеется Сима, вынырнувшая в своем скромном белом платьице и в шляпе, уже успевшей съехать набекрень.
- Ну, прощай, Вороненок, - говорит она просто. - Давай твою благородную лапу. Славные деньки проводила я с тобой. А теперь, значит, баста. Разбрасывает нас, кого вправо, кого влево. Ничего не пропишешь, такова жизнь. А забыть я тебя никогда не забуду, - добавляет она и тотчас же, топая ногой, со злостью кричит мне в лицо:
- Ну, чего смотришь? Не видела, как умеет рюмить разбойник Сима? И не увидишь никогда!
А в глазах переливается предательская влага, и загораются ярче милые "разбойничьи" глаза.
- Лотос! Елочка! Ведь ты со мною проведешь лето? - обращаюсь я к Елецкой, которая, повернув к зеркалу лицо, усиленно старается сложить на черненькой головке какую-то необыкновенную экзотическую прическу.
- Ах, спасибо, не могу. Мама не хочет расставаться со мною. Старится она заметно, милая, боится меня отпустить от себя надолго. Я с нею в деревню поеду к дяде. А зимой приеду в Петербург. Увидимся как-нибудь.
- Как жаль, Елочка! Как жаль!
Мне действительно жаль, что Лотос не может воспользоваться приглашением моих родных провести у нас лето. Вся ее мистичность, все ее болезненно-восторженное настроение исчезло бы в обстановке здоровой довольной семьи, где есть маленькие дети, где все дышит нормальной правдой жизни здоровых, счастливых людей.
Додошку Даурскую мои родители тоже пригласили провести у нас лето. Но еще два дня тому назад к Додо приехала ее тетка, заявившая желание взять сироту к себе на лето в Петергоф.
Теперь я лишилась и общества Елочки. Стало невыносимо грустно.
- Лида, а где же Большой Джон?
И тоненькая чахоточная Рант, совсем хрупкая и воздушная в ее белом наряде, предстает перед моими глазами.
- Да, Лидочка, он обманул тебя. Я отлично видела: его не было в зале среди приглашенных гостей.
- Нет, нет! - возражаю я пылко. - Большой Джон никогда не обманывает.
Большой Джон - это мой друг, двадцатитрехлетний молодой ученый, англичанин, изъездивший полмира, сын владельца огромной фабрики, находящейся в том уездном городке, где живет моя семья. Большой Джон и я связаны неразрывными узами дружбы и любим друг друга, как родные брат и сестра. Джон Вильканг не раз выручал меня в детстве из самых неприятных положений.
За несколько дней до выпуска, на нашем институтском балу, Джон Вильканг, или Большой Джон, как я его прозвала, дал мне слово присутствовать на выпускном акте. И не приехал.
"Но он еще приедет", - решило за меня мое сердце, когда я убедилась, что Большого Джона здесь нет. Не было еще случая, чтобы он не сдержал данного слова.
А между тем время идет. Мы готовы. Зеленые казенные платья скрылись с наших глаз. Изящные белые девушки в шляпах и пелеринках явились на смену недавним институткам.
- Прощайте, m-lle Эллис. Не поминайте лихом! - кричим мы хором, обступая в последний раз маленькую толстенькую фигурку в шумящем шелковом платье. - Не поминайте лихом! Мы любили вас.
- Ах, дети! - Она обнимает нас всех по очереди.
- Месдамочки, пожалуйте к maman на квартиру еще раз проститься! - звенит чей-то голос.
Но прежде обежим гурьбою весь институт, - предлагает тоненькая Рант. И, не дожидаясь возражений, она подхватывает шлейф своего платья и первая несется из дортуара.
Мы мчимся за нею. Развеваются шлейфы, ленты, кружева, оборки. Разлетаются пушистые локоны вдоль лба и щек. Мелькают белые туфельки, качаются страусовые перья и крылья на шляпах. Пробегаем верхний коридор, площадку, лестницу. Останавливаемся перед институтскою церковью.
В последний раз видим мы ее, эту красивую, небольшую молельню с иконостасом, с иконами, с двумя клиросами, с "начальницким" уголком. Здесь загорались молитвенным восторгом детские души. Здесь мы, веруя, молили или благодарили.
Не сговариваясь, белые девушки, как одна, опускаются на колени. Замирают сердца перед неведомым. С робким ожиданием обращаются взоры к алтарю. Благоговейно простояв на коленях несколько минут, мы поднимаемся, глядим друг на друга и бежим снова мимо часов, где "долина вздохов", вернее, часовая площадка, второй этаж, где классы, библиотека, зала.
- Прощайте, классы, прощай, библиотека, прощайте все!
Голоса звенят и рвутся.
- Месдамочки, выпускные взбесились! - кричат собравшиеся на лестнице институтки.
"Кочерга", испуганная не на шутку, спешит нам навстречу, преграждая путь. Но удержать нас трудно. Мы все сейчас - одно буйное стремление, один жгучий порыв осмотреть еще раз знакомую обстановку детства и отрочества, чтобы запечатлеть ее на всю жизнь.
Миновав лестницу, спешим в нижний этаж.
- Прощай, столовая, гардеробная, лазарет, музыкальная комната, полутемный мрачный коридор и маленькая приемная!
Начальница уже ждет нас в своей квартире. Последние объятия, напутствия, благословения.
Притихшие выходим мы в зеленую комнату, где в неприемные дни к нам в экстренных случаях пускали родных.
- Простимся теперь. Пора, месдамочки, - звучит чей-то взволнованный голос.
- Прощайте! Нет, нет! До свидания!
Затем происходит какой-то сумбур, что-то неописуемое. Мы бросаемся в объятья друг другу и рыдаем, задыхаясь от слез.
- Прощайте! Прощайте!
Плачут все, решительно все. Даже в "разбойничьих" глазах Симы - слезный туман. У меня сердце разрывается от тоски, когда я сжимаю ее в объятиях.
- Пиши, милая! Пиши! Черкешенка! Голубка! - Глаза Елены полны тоски.
- Все, все пишите!
Лотос-Елочка бледна, как известь.
- Наши души сольются, несмотря на разлуку, - говорит она.
- Месдамочки, когда я замуж выходить буду, всем пришлю приглашение, - сквозь рыдание улыбается Креолка.
- О, будь покойна, тебя никто не возьмет, - шутливо отмахивается Сима, - на голове колтун, глаза как плошки.
В дверь приемной протискиваются младшие, наши друзья, вторые, третьи. Потом снова с заплаканными личиками появляются "обожательницы", и каждая стремительно бросается к объекту своего поклонения. Снова поцелуи, вздохи, слезы, рыданья.
Когда я получасом позднее появляюсь перед папой-Солнышком, мамой и братишкой, лицо мое безобразно вздуто от слез, вспухшие веки красны, а губы отчаянно дрожат от волнения. Все отлично понимают меня. Кратко осведомившись: "Ты готова?", они ведут меня вниз, в вестибюль института. Как во сне мелькают передо мной еще раз милые, знакомые, дорогие лица. О, какие дорогие, милые! Рант, Елочка, Черкешенка, Додошка, Креолка, сестрички Пантаровы, Сима. Прощай! Прощай!
Швейцар Петр, похожий сегодня на какое-то удивительное существо из сказки благодаря парадной ливрее и аксельбантам, широко распахивает передо мною дверь.
- Дай вам Бог счастья, барышня Воронская! - говорит он значительно. - К нам пожалуйте в гости! Не забывайте!
Я слова не могу произнести от волнения, киваю головою и медленно переступаю заповедный порог.
- Счастливый путь! - слышу я в тот же миг добрый голос. - Счастливый путь, маленькая русалочка, в большом море жизни!
Я поднимаю заплаканные глаза.
- Большой Джон! Я знала, что вы приедете! Я знала!
Передо мною высокая - о, какая высокая! - на длинных ногах фигура, широкие плечи, корпус атлета и маленькая, совсем маленькая головка с безукоризненными чертами лица. В серых глазах и бесконечная ласковость, и шутливая насмешка. В тонких, сильных руках с длинными пальцами - великолепный букет лилий.
Я в восторге смотрю на Джона, забыв поздороваться, забыв поблагодарить.
- Зачем вы так балуете, мистер Джон, нашу Лиду? - говорит "Солнышко", пожимая руку моего друга.
- Я знал, что вы будете искать меня в числе приглашенных, - говорит Джон, обращаясь ко мне и улыбаясь. - Но я именно хотел вас приветствовать на самом пороге жизни и поднести эти морские цветы маленькой русалочке. Ведь розы не растут на дне моря, как эти. Но что это?
Джон Вильканг вглядывается мне в лицо.
- Очевидно, вы неутешно плакали. Разлука с подругами, правда, дело тяжелое, но, маленькая русалочка, стыдитесь так непростительно поддаваться слабости. Бодрою и радостною хотел бы я видеть вас, входящую в жизнь.
- Ах, это так понятно, - пробует защитить меня мама. - Я сама была институткой и тоже...
Она замолкает, и ее глаза сияют. - Увы, я институткой не был! - подхватывает Джон. - Но думается мне, что следует беречь слезы для более серьезных случаев в жизни.
- Ого, какой строгий! - улыбается Солнышко-папа.
- Ужасно, - вторит Большой Джон и, подхватив Павлика на руки, высоко подбрасывает его над головой.
- Ха-ха-ха, - заливается мальчик.
- Садитесь с нами, Большой Джон. В нашем ландо есть свободное место, - предлагаю я. - Ведь вы не останетесь сегодня в Петербурге?
- Ни под каким видом! Иду домой вместе с вами.
- Вот и прекрасно. Мы вас до пристани довезем.
И высокая фигура с крошечной головой усаживается в экипаж между мной и братишкой.
Разрезая хрустальные воды Невы, плывет "Трувор" - большой невский пароход, совершающий свои рейсы между Петербургом и Ш., городком, где служит мой отец.
Шестьдесят верст водою - какая это чудесная прогулка!
Я не могу оторвать от берега взгляда. Леса, селения, дачи, редкие пристани и снова леса, леса, сосновые и лиственные, красиво отражающие в светлых водах свои пышные ветви.
Столица с ее заводами, фабриками, пылью и дымом осталась далеко позади. Впереди широкая водяная лента. С обеих сторон пышная зелень майской природы и вода, вода. Река и солнце, потоки солнца кругом. Колесо шумит. Брызги воды вылетают из-под него фонтаном, белая и чистая, как сахар, пена разбрасывается по обе стороны плывущего гиганта.
Тонкий пронзительный гудок, и мы приплываем к пристани. Перебрасываются мостки. По ним спешат пассажиры. Поскрипывая, покачивается утлая пристань.
- Отчаливай, - слышится в рупор команда капитана. И снова с шумом вертится колесо. Снова режет могучий "Трувор" хрустальные воды реки-царицы.
В каюте Большой Джон, чтобы развлечь моего сморившегося, уставшего братишку, рисует ему карикатуры на пассажиров, показывает фокусы при помощи спичек и носового платка. Мои родители разговаривают со знакомыми из нашего города. А я стою на корме, обсыпанная студеными пенистыми брызгами, опьяненная видом природы и первыми часами моей "воли", первым сознанием ее власти и красоты.
Пароход дышит смутным, грохочущим дыханием и подвигается все вперед и вперед - как и моя жизнь.
Там, впереди, ждет его маленький город. Меня впереди ждет моя судьба. Какова она еще будет, я не знаю; горе ли, радость принесет мне она в ближайшие дни - неведомо ни мне, ни кому другому. Знаю одно: начало моей воли празднично и прекрасно, как сказка, о чем свидетельствуют этот, полный солнца и света, радостный день, и сияние хрустально-голубой реки, и пушистая изумрудная лесная зелень побережья.
Я точно во сне, когда тремя-четырьмя часами позднее выхожу на пристань по утлому трапу, впереди моих родных.
Большой Джон шагает подле.
- Маленькая русалочка, - голосом сказочного чудовища басит он, - как нравится вам родной городок?
Убогий, маленький бедный уголок, захолустье большой России, разбросанный у самого устья красавицы-реки. У истока ее, из большого, мрачного синего озера, бурливого и почти безбрежного, как море, - белая крепость. Здесь на каждом шагу история и старина. Здесь бились шведы и русские. Здесь проходил Скопин-Шуйский со своей дружиной. Здесь реяли много позднее знамена Великого Петра. А там, за белой стеной крепости, в мрачном каземате томился царственный узник Иоанн Антонович, лишенный престола. Бесконечные каналы, перерезанные шлюзами. Часовенка у пристани, с чудотворной иконой, дальше фабрика, еще дальше тихое поэтичное кладбище в сосновом горном лесу.
Мое сердце бьется. Все здесь дает настроение: и красота природы, и маленький исторический городок, полный воспоминаний далекой седой старины.
Вдруг внезапный, беспорядочный шум привлекает мое внимание.
Толпа оборванных, страшных, с испитыми лицами бродяг бросается к нам навстречу. Они рвут из рук моего отца мой небольшой чемоданчик, хватают нас за платье и кричат:
- Алексей Александрович! Батюшка! Благодетель! Поздравляем, отец родной, с доченькиным приездом! Матушка, красавица-барыня, вас также!
Тут мужчины, женщины, дети. Охрипшие голоса, озлобленные лица, силящиеся изобразить сейчас умильную улыбку на искривленных губах.
Я шарахаюсь в сторону и гляжу на эту пеструю, жалкую и жуткую толпу.
- Маленькая русалочка, - слышу я голос Большого Джона, - не бойтесь: это здешние ссыльные, они безвредны и не принесут вам вреда.
Ну, да, конечно, глупо было бояться. О них, об этих полуголодных, оборванных людях, я совсем и забыла. А между тем они, эти серые люди с изможденными лицами, знакомы мне с тех пор, как мы поселились в Ш. Их партиями пригоняют сюда из Петербурга, подбирая большею частью в нетрезвом виде на улицах. Среди них можно встретить и мелких воришек, и уличных бродяг.
Но здесь, в Ш., они действительно безвредны. У них своя община, свой старшина, свои порядки. И живут они в большой, мрачной казарме в предместье города. Каждую субботу обходят они дома состоятельного населения и получают по копейке с дома каждый. Это - их доход. Кроме того, на пристани сторожат пароходы, чтобы носить багаж приезжих на своей рабочей спине.
С крикливыми возгласами толпа ссыльных мужчин и женщин всех возрастов окружила нас.
- Ангел-барыня! Барченочек! Божье дитятко! Барышня-красавица! - лепетали они. - Поздравляем вас! - выводили они нараспев хором и мгновенно окружили Большого Джона. - Иван Иванович! Благодетель наш! В добром ли здоровье?
- Слава Богу, друзья мои! - отвечает он своим веселым, добрым голосом. - Вот сегодня же буду просить отца принять несколько женщин к нам в сортировочное отделение на фабрику.
- Дай тебе Господи здоровья, благодетель ты наш! - слышатся умиленные голоса.
Тесная группа обступила моего отца, который раздает им мелкие монеты. Павлик пугливо жмется к матери. Нежный и хрупкий, он не выносит шума и суеты.
А мои глаза уже видят там вдали синие воды озера, похожего на море, с реющими на нем белыми чайками парусов.
Внезапно я чувствую, как что-то постороннее прикасается к моему боку там, где место кармана. Что-то проворно скользит по мне, как змея.
- А!
Я едва успеваю крикнуть. Живо оборачиваюсь.
Что-то смуглое, черное, всклокоченное и оборванное шарахнулось в сторону. В ту же минуту слышатся дикие, пронзительные крики.
- Держи! Лови! Левка у барышни портмоне из кармана стянул! Держи! Лови мошенника!
И несколько взрослых фигур устремляются следом за небольшим оборванным, черным, как цыганенок, мальчуганом.
С изумительными ловкостью и быстротою, мальчик не старше четырнадцати лет юркает в толпу, потом, изогнувшись, проносится мимо. За ним гонятся шесть или семь сильных, здоровых мужчин. Слышны их свистки, крики, злобная брань.
- Лови! Держи! Разбойника лови, братцы! Мы те покажем, как у благодетелей воровать!
Мое сердце сжимается болью за худенькую, жалкую фигурку.
"Только бы не били его, только бы не били!" - выстукивает оно, сжимаясь от жалости.
К отцу подходит огромный, костлявый человек со странными прозрачными глазами, с красным носом и впалыми щеками, обросший рыжей щетиной.
- Это их староста, - шепчет мне мама. - Он, конечно, будет сейчас извиняться.
Действительно, староста Наумский хриплым голосом говорит отцу:
- Вы, ваше благородие, не бойтесь. Мы мальчонку проучим. Мы такого сраму не допустим. Мы хоть и пьяницы и бродяжки, а того у нас нет, чтобы благодетелей обижать.
- Нет, нет. Не смейте его бить. Никакой расправы я не допускаю, - говорит отец строго и хмурит брови.
- Ну, уж это наше дело. Мы позора на себя брать не хотим, - обрывает рыжий человек.
- А, голубчик, попался! - свирепо накидывается он на кого-то, рванувшись вперед.
Толпа раздается на обе стороны, и я вижу: четверо мужчин ведут воришку. Двое тащат его за руки, двое подталкивают в спину. Я вижу ужас, разлитый в зрачках мальчугана. Его помертвевшее от страха лицо, его спутанные кудри, нависшие по самые брови, и огромные черные сверкающие глаза, налитые животным ужасом. Он знает, какая жестокая расправа ждет его в казарме.
Кто-то вырывает из его рук кошелек и передает мне.
Мой отец взволнован.
- Послушайте, - обращается он к толпе, - не смейте бать мальчика. Отведите его к исправнику. Он разберет, в чем дело. Но я запрещаю вам самим расправляться с ним.
В голосе моего "Солнышка" звучат властные ноты. В глазах приказание. Обычного детского выражения я не вижу в них сейчас.
Но возмущенная толпа уже не слышит ничего.
- Ты, ваше высокородие, препятствовать нам не моги. У нас свои уставы, - коротко бросает Наумский и затем отрывисто приказывает толпе: - Ведите в казарму мальчишку и там ждите меня и моего приказа.
У меня холодеет сердце и дрожь пробегает по спине. Предо мною жалкое, маленькое лицо, исковерканное страхом. Я чувствую сама, что бледнею. Холодные капли пота выступают у меня на лбу.
- Они забьют до смерти этого ребенка, а вырвать его у них нет возможности и сил.
- Послушайте, - кричит мой отец, повышая голос. - Если вы тронете его хоть пальцем, двери моего дома навсегда закрыты для вас, и субботние получки вы...
Он не доканчивает своей фразы. Высокий человек с крошечной головой, смело расталкивая толпу, пробирается к маленькому бродяжке. Вот он перед ним.
Мое сердце наполняется огромным порывом счастья. Теперь я знаю, я чувствую ясно: Левка спасен.
Сильными толчками Большой Джон отстраняет мужчин, державших мальчугана, и кладет руку на кудрявую голову оборванца.
- Ты пойдешь со мною, - говорит он голосом, не допускающим возражений. - Я беру тебя на поруки в свой дом.
Потом, окинув толпу ястребиным взглядом, добавляет властными нотами:
- И кто тронет его пальцем, тот будет считаться со мной. А теперь расходитесь вы, живо! До свиданья, полковник! - минутою позднее обращается он к "Солнышку" и пожимает его руку (другою рукою он цепко держит Левку за плечо). - Совсем забыл; через неделю день рождения сестры моей Алисы - ее совершеннолетие, и мой отец просит вас пожаловать с супругой и дочерью к нам. У нас праздник и бал. Маленькая русалочка, вы не откажете подарить мне котильон? Не правда ли?
- О, конечно! - тороплюсь я ответить, а глаза мои по-прежнему впиваются в Левку.
Меня поражает это хищное и в то же время запуганное выражение лица с цыганскими глазами.
Толпа оборванных людей медленно расходится тихо ропща и негодуя. Но открыто протестовать она не может. Большой Джон - крупная личность в городке. Многих из этих ссыльных он определяет на фабрику своего отца. Многим дает заработать кусок хлеба.
Левка, попав под его защиту, теперь является недосягаемым для толпы. Он это чувствует и доверчиво льнет к своему благодетелю. На губах его появляется довольная улыбка, а черные глаза коварно усмехаются, глядя на толпу.
* * *
Лето мы проводим не в самом городе Ш., а в предместье его, в прелестной маленькой мызе "Конкордия", сбегающей дорожками к реке. Две извозчичьи пролетки везут нас туда. Я еду в переднем экипаже с мамой-Нэлли. Позади - папа с братишкой.
- Как хорошо, что тебе сразу представляется случай встретить на вечере у Вильканг все здешнее общество, - говорит моя спутница. - Войдешь в него сразу, познакомишься со всеми.
Я киваю, но на уме у меня другое. Я не люблю общества. Лес, поле, красавица-река, лодка, природа - вот желанное общество. Я еще полна печали по подругам. Симу, Зину Бухарину, Черкешенку, Рант, Веру Дебицкую, - всех их мне никто не заменит.
Мама-Нэлли точно читает в моих мыслях.
- У тебя не будет недостатка в сверстницах, - говорит она. - У нас живет молоденькая швейцарка Эльза, рекомендованная Джоном Вилькангом. Она будет всюду сопровождать тебя. И потом, Варя еще у нас. И хотя она тебе не пара, но все-таки в молодом обществе тебе будет веселей.
Варя? Да. А я-то и забыла о ней.
Молодая, полуинтеллигентная, из школы ученых нянь-фребеличек, Варя давно уже живет в нашем доме. Она нянчила моего брата Павлика, а теперь на ее руках Саша и Нина - младшая детвора. Во время моих летних вакаций я подружилась с Варей и даже тайком от всех перешла с нею на "ты". Моим родителям не особенно нравится эта дружба, так как обладающая далеко не легким характером Варя не умеет держать себя в границах. Она деспотична и резка, но ко мне питает привязанность. При всех мы на "вы"; наедине - на "ты" и считаем себя подругами.
Пока я расспрашиваю маму про Варю, мы минуем город с его рынком и бульваром, с его белой фабрикой, сосновым лесом и кладбищем на горе. Вон казармы в предместье. Вон рыбацкая слобода, куда мы когда-то ходили пить парное молоко с моей гувернанткой-француженкой. Вон уже потянулись поля, роща, показалась высокая дача с бельведером. Вдали лес, темный и молчаливый. А по другую сторону дороги - белые столбы ворот мызы "Конкордия".
Мы подъезжаем.
Пестрая группа виднеется у входа на мызу. Кто-то машет платком, кто-то маленький, толстенький, потешный крутит шляпой над головой.
- Стой! Стой! - кричу я извозчику, соскакиваю с пролетки и, небрежно подхватив шлейф моего белого платья, бегу со съехавшей на бок шляпой навстречу собравшимся.
Вот они все передо мною.
Насколько мой первый братишка строен и хорош, настолько второй - толстенький и неуклюжий шестилетний Сашук - кажется медвежонком. Но в серых глазах его столько добродушия, что так и тянет расцеловать его.
Четырехлетняя Ниночка прелестна грацией крошечной женщины. И глаза у нее - как голубые незабудки в лесу. Черные реснички длинны.
- Лида приехала! Лида! - визжат они и прыгают на месте, хлопая в ладоши.
Я обнимаю всех, целую.
- Ты будешь рассказывать нам сказки?
- Да, милые! Да!
- А мыльные пузыри пускать будешь? - осведомляется Саша.
- Ну, конечно! Конечно!
- А у меня есть жук в коробке! - посапывая носиком и высвобождаясь из моих объятий, присовокупляет он.
- А ты такая же шалунья, как прежде? - спрашивает Павлик. И вдруг вспоминает: - Ах! Слушайте... У пристани какой-то бродяжка у Лиды из кармана портмоне вытащил. Его все ссыльные бить хотели. Но папочка не позволил, а Большой Джон вдруг как выскочит, как растолкает их всех, и к себе мальчика взял. Он - черный, как цыган. И злой. А глаза как яйцо. Во!
- Лида Алексеевна! Милая! Поздравляю! - слышу я резкий голос.
- Варя, дорогая!
Карие глаза ее горят, а по скуластому молодому лицу разлился румянец. Она некрасива: маленькие глазки, поджатые узкие губы, скуластое лицо, волосы, густые и непокорные, какого-то линючего цвета. Но зато у нее крупные сильные зубы и насмешливое, умное лицо.
Я оборачиваюсь к ней, целую. Ее преданность и любовь так радуют меня.
- Ах, Варя, какая у нас будет дивная жизнь! - шепчу я ей.
- Наконец приехала, родная! А у нас тут новость - взята швейцарка. Ну и сокровище! Увидишь! - шепчет она пренебрежительно.
Я сразу понимаю все. Варя ненавидит "чужеземку". Она ревнует ее ко мне, к детям, к своему положению у нас в доме.
- M-lle Эльза уже здесь? - срывается у меня.
- Bonjour, m-lle Lydie! - слышу я тоненький голосок.
Передо мною низенького роста девушка, черноглазая, миловидная, свеженькая.
- Эльза, - говорю я по-французски, протягивая ей руку, - мы будем друзьями? Не правда ли?
Она улыбается, и глубокие ямочки играют у нее на щеках.
Варя презрительно поджимает губы. Я беру ее за руку.
- Не сердись, - шепчу я ей мимоходом. - Ведь и нужно было обласкать. Но тебя я не променяю ни на кого.
- Барышня золотая наша приехала, - слышу я громкий голос, и веселое, жизнерадостное существо, девушка двадцати семи лет, горничная мамы-Нэлли, служившая у нее еще в годы девичества, бросается меня целовать: - Наконец-то! Шесть лет этого ждали! - кричит она и от избытка чувств подхватывает на руки мою младшую сестренку.
- Ура! Кричите "ура", мальчики! - подталкивает она братьев.
Саша раскрывает рот. Павлик машет ручонкой.
- Не надо кричать. Мы не солдаты. Лучше пойдем, покажем Лиде все, что мы приготовили для нее, - говорит Павлик.
- Конечно, конечно.
"Солнышко" и мама-Нэлли примыкают к нашей юной толпе.
У входа в дом флаги. Балкон обвит зеленью и полевыми цветами. Из них сплетена искусная надпись "Добро пожаловать, сестрица".
Это дети с воспитательницами сплели ее для меня.
Всюду букеты моих любимых ландышей: в вазах, в граненых бокальчиках, в стаканах. Мой портрет тоже увит ими.
- В Лидину комнату теперь, живее! - командует Павлик, и с визгом ребятишки бегут туда.
Обняв маму-Нэлли и лаская глазами папу-Солнышко, вхожу в приготовленное для меня гнездышко.
Оно в верхнем этаже. Окна выходят на Неву. Вот она сверкает серебристой лентой между кружевом сосен. Комната вся голубая. Ее стены выкрашены "под небо". На полу, перед письменным столом, - шкура дикой козы. Голубые драпировки из крепона, уютная кушетка, на которой так хорошо читать, так сладко грезить; ореховый шкап с большим зеркалом, вделанным в дверцы.
На письменном столе - изящный прибор для письма из красивого серого мрамора с бронзой. В углу, за ширмами, - белоснежная кровать. Там же и огромный мраморный умывальник. Заботливые руки, поставившие его, знали, что я люблю плескаться, как утка, и предусмотрели все. Над столом полочка с книгами: Лермонтов, Надсон и Тургенев, чудесный Тургенев, перед ним я склоняюсь до земли.
Никаких статуэток, бибело, ни туалета с его принадлежностями в комнате нет. Если бы не голубой цвет и нежные тона, можно было бы подумать, что это комната юноши. Но я не люблю никаких украшений, которые так "обожают" барышни моих лет. Моя душа - душа мальчугана. Родные знают это и украсили мою комнату именно так, как я мечтала сама.
- Тебе нравится? Да? Нравится? Скажи! - кричат братишки и сестренки.
Но сказать я ничего не в силах. Я счастлива, бесконечно счастлива. Оборачиваюсь к Солнышку, к маме. Протягиваю руки, благодарю без слов.
Какие у них счастливые лица!
- Зимою мы прибавим мебели на городской квартире, - роняет отец.
- Да, да. Будет еще уютнее, - вторит мать.
- Да может ли быть лучше того, что я здесь вижу? - срывается с моих уст в восторге.
Остаток дня я посвящаю осмотру мызы "Конкордия". Как все здесь красиво. Старый запущенный сад. Заросли сирени, боярышника, акации. В глуши зеленая беседка из плюща, как раз над Невою.
- Это будет моим любимым пристанищем, - решаю я.
Часть сада расчищена. Есть гигантские шаги, качели. А через дорогу лес. Напротив - старая усадьба хозяев. Здесь мы жили раньше. Там весь вечер поют соловьи. У пристани - маленькая лодочка. Это Солнышко купил ее для меня. Я прыгаю в нее, беру весла. Один взмах, и течение подхватывает меня.
Я гребу до утомления, полная молодого задора. Только к обеду, к шести часам, попадаю домой.
- Была на реке! - кричу звонко, входя в столовую. Но этого и говорить не надо: платье пропитано брызгами, а солнце первым загаром тронуло щеки. В лице мамы-Нэлли тревога.
- Не люблю я воды, - шепчет она тихо. - Боюсь.
- О, за нее не бойся, дорогая! Она гребет и правит лодкой лучше любого рыбака, - смеется папа-Солнышко.
А вечером, когда дети спят, каждый в своей белой постельке, Варя пробирается ко мне в мезонин. Я распахиваю окно. Соловьи заливаются в глухой усадьбе хозяев. Тихо плещет Нева. Варя обнимает меня крепко, и мы слушаем молча ночные трели. Потом она говорит о своей привязанности ко мне, о ненавистной ей Эльзе, о своем одиночестве и о тусклой сиротской доле.
- Как хорошо, что ты приехала, радость моя! - шепчет девушка. - Теперь все пойдет по-старому. Ведь ты любишь меня? Ведь ты-то уж не променяешь меня на Эльзу?
- Какие ты глупости говоришь, Варя.
- Ну, вот уж и глупости! - поджимает она губы. - Всех эта Эльза тут околдовала, что и говорить. Раньше, бывало, дети от меня ни шагу, а теперь все с нею да с нею. И Анна Павловна на нее не надышится. Еще бы! Эльза умеет туману в глаза напустить.
- Что ты, Варя. Мама-Нэлли так дорожит тобою, - оправдываю я близкое мне существо.
- Ах, что ты знаешь! - сердится Варя. - Вот погоди, околдует и тебя.
- Не околдует, - смеюсь я.
Так странно и дико в этот чудный майский вечер под сладкие рулады соловьев чувствовать глухую вражду, зависть, беспокойство.
Я обнимаю крепче девушку, поцелуем прогоняю мрак из ее души и начинаю рассказывать ей о сегодняшнем дне, о выпуске, о Симе Эльской, Креолке, Черкешенке, Додошке. И глаза ее постепенно загораются. Улыбка трогает тонкие губы. Потом я читаю ей свои стихи, ей одной читаю все то, что написала за последнее время.
Варя сулит мне известность в будущем, славу. И глаза ее горят восторгом, когда она смотрит на меня.
Мы расходимся поздно. Заря уже охватила полнеба, и на заднем дворе пропели первые петухи. Я валюсь на постель и тотчас же засыпаю, как убитая.
* * *
Новая жизнь на воле.
Дни стоят чудесные, ясные, праздничные. В золотом мареве купаются синие волны реки. Зеленеют деревья. Ни тучки в бирюзовом небе. Ни темного облачка на душе. Все красиво и ясно, как и в самой природе.
Сплю до десяти. Отсыпаюсь за зиму институтской учебной гонки. Потом наскоро одеваюсь и бегу купаться. Со мною Варя и Эльза. За детьми в это время присматривает Даша.
Вода в Неве холодная, бодрящая. Плаваем, хохочем. Варя ныряет, как чайка. Эльза - трусиха. Она кроткая и покорная, все смеется.
- Она глупа, - решает Варя. - Покажи Эльзе палец, сейчас будет хохотать.
Нет, Эльза не глупа. Это птичка, беспечная, веселая, как дитя. Что за мысли кроются под черной гривкой волос, не знаю. Какими надеждами бьется сердечко, кто сумеет разгадать?
К завтраку мы возвращаемся возбужденные, с мокрыми волосами, с волчьим аппетитом.
Затем отправляемся в лес с детьми.
Лишь только вступаем под мрачные своды хвойных великанов, как душа моя затихает, раздавленная этим величием и тишиной. Сначала молчишь, как в храме, завороженная. Потом откуда-то из глубины души вырывается восторг и желание слиться с природой, с травою, с лесом.
Веселье кружит голову. Мы гоняемся друг за другом как бешеные, к немалому восторгу детей. Валимся на траву, скатываемся кубарем с холмов и пригорков. Иногда затихаем внезапно. Я импровизирую стихи или сказки. Меня слушают все с жадно раскрытыми глазами. Из моих уст так и льются волны фантастических вымыслов. Чего только я не выдумываю! Тут, в лесу, все таинственно и прекрасно. Здесь невидимый замок волшебника. В нем томятся принцессы. По ночам их можно видеть танцующими при луне. А из болот выходят по ночам на берег серые жабы, ударяются о землю и делаются принцами, которых заколдовал злой колдун. Сказка заканчивается всегда благополучно и постоянно - свадьбой принцев с принцессами и гибелью злого колдуна. Потом я читаю стихи о море, о южном солнце, о восточном небе, которых никогда не видела и не знала, но куда рвалась всей душой. Это татарская кровь дает себя чувствовать: по прадеду мы татары.
С восторгом глядит на меня Варя, с благоговейным недоумением - Эльза. Она плохо понимает то, что я говорю, но мой вдохновенный экстаз трогает ее своим жаром. Потом Варя бросается ко мне на грудь, восторгается моим дарованием и опять пророчит славу.
А после обеда, до позднего вечера, я снова на реке. Ложусь на дно лодки и позволяю течению отнести себя далеко. Спохватываюсь и гребу.
Я воображаю себя не тем, что есть. Я снова принцесса, как и в далеком детстве. Кругом меня - мои владения, эта река моя, зеленый берег тоже мой. Там живут мои подданные - племя не то древних греков, не то арабов. Они сильны духом и смелы, как львы. Они все мирные земледельцы, и каждый из них поэт, или музыкант, или певец по призванию. Словом, все они жрецы искусства. А я...
Взошедший на небе месяц напоминает мне, кто я и что меня ждут к чаю. С неохотой расстаюсь с лодкой, бреду домой,
"Солнышко" с мамой идут в гости. Зовут меня с собою. Я отказываюсь. Одеваться, причесываться, сидеть тихо и неподвижно, напряженно вслушиваясь в вопросы, изображать из себя светскую барышню - ни за что!
- Ну, как хочешь, - соглашается "Солнышко".
Зато что за сумбур поднимается, когда мы, уложив детей, несемся с Варей, Эльзой и Дашей к любимым "гиганткам". Ах, я люблю взвиваться птицей вокруг гигантского столба! За спиной словно крылья.
Эльза трусит по обыкновению. Варя же не отстает от меня. Даша передает свою лямку и заносит нас всех поочередно. Крик, визг, хохот.
А ночью золотые грезы вьются над моей головой. Сны мои так пленительны и тревожны, и так часто сходны они между собой. Я вижу народную толпу, веселые всплески аплодисментов и тонкую девушку на эстраде. И мне кажется почему-то, что девушка эта - я.
* * *
Терпеть не могу общества, званых вечеров, но все-таки приходится идти к Вилькангам.
У них не дом, а целый дворец подле фабрики. Вокруг него чудесный английский парк-сад. Всюду статуи, беседки, мостики, гроты, а посредине площадки, у главного входа - фонтан. Музыка гремит в открытых окнах дома. "Солнышко", мама-Нэлли и я подходим к директорскому крыльцу.
Я давно здесь не была. Помню, что у Большого Джона чуть ли не десять или двенадцать сестер. И все они сдержанные, чопорные и корректные англичанки. Воображаю, что за скучище этот сегодняшний бал.
Сад ярко иллюминован. Над домом английский флаг и еще другой - белый. На нем что-то написано по-английски, вероятно, поздравительное приветствие Алисе, которой минул сегодня двадцать один год.
Я ни слова не смыслю по-английски и заранее приготовляюсь умирать с тоски.
Большому Джону, вероятно, придется мало времени уделить мне сегодня, - ведь он хозяин. А гостей, очевидно, пропасть, слышен их топот за версту. Неужели не будет, кроме нас, никого из русских?
Но вот они перед нами.
Луиза, Кетти, Лиза, Мэли, Елена и Алиса - сама виновница торжества. Все в скромных белых платьях, гладко причесанные - благонравные девицы из нравоучительного английского романа.
"Как?! Только шесть?! А я думала - их двенадцать!"
- А! Мисс Лида! Очень приятно вас видеть, - поют все шестеро по-французски, и полдюжины рук тянутся мне навстречу.
Увы! Большого Джона не видно!
- Джон в саду, приготовляет фейерверк, - поясняет "новорожденная", черненькая Алиса.
Остальные подхватывают:
- Иес! Джон в саду! В саду!
Точно я глухая или плохо соображаю, что мне говорят.
Потом меня подхватывают под руки две старшие, Елена и Алиса, и ведут в зал. Рыжая Луиза и Кетти идут за нами. Белокурая Лиза и Мэли - по сторонам.
Мне становится как-то не по себе: точно преступница среди стражи.
Ненавижу англичанок. Какая разница между ними и Большим Джоном! Небо и земля!
В большой зале зажжена люстра. Там танцуют. Молодые люди во фраках, в белых перчатках, в широко вырезанных жилетах и в белоснежных манишках, с гладко прилизанными волосами, добросовестно кружат по залу чопорных английских девиц. Последние сидят по стенкам чинно, безмолвно, в ожидании приглашения.
Ах, какая тоска! Что же я буду делать? Общество незнакомое. Мои англичаночки подводят ко мне то одного кавалера, то другого. Те делают со мною молча по туру вальса и, процедив что-то сквозь зубы, сажают на место.
А что, если удрать отсюда в сад, к Большому Джону, туда, где приготовляют фейерверк?
Я с тоскою поглядываю в окно, где закутывается в седую пелену сумерек светлая майская ночь. А тапер играет вальс за вальсом, польку за полькой, и чопорные пары кружатся без конца.
Алиса и Елена подсаживаются ко мне.
- Это жаль, - обращается ко мне по-французски старшая англичаночка, - что папа не пригласил, кроме вас, никого из русских. Вы скучаете?
- Ужасно! - сознаюсь я.
У них делаются испуганные лица, точно я сказала что-то ужасное. Но действительно же - скучно мне. Почему же я должна это отрицать? Или в этом не принято признаваться?
- А у нас новость, - говорит Алиса. - Джон взял мальчика себе в услужение. Такой проказливый мальчик и, говорят, воришка. А Джон его все-таки взял в услужение.
- Да, да! Вообразите! И носится с ним, как с родным братом, - вторит Елена. - А мальчик-то бродяжка - из тех, кого сажают в тюрьму.
"Ах, это Левка, - соображаю я. - Интересно было бы взглянуть на него". И я высказываю свою мысль сестричкам.
- О, он невозможен! Это совершенный пират! - подхватывают подошедшие Мэли и Лиза.
- Вот это-то и интересно! - восклицаю я, оживляясь.
- Мы его не выносим, - цедит Лиза. - Это какое-то чудовище. Злой и испорченный мальчишка.
- M-lle, на тур вальса! - слышу я над моей головой.
Еще один юноша с английским пробором на тщательно прилизанной голове. Волосы точно склеены гуммиарабиком и блестят, как сталь. Опять предстоит кружиться по залу с этой заводной машинкой. Ни за что! Я сухо благодарю и отказываюсь.
- Как! Что! Вы не любите танцев? Как странно! Такая молоденькая барышня - и не любит танцевать! - поют мои англичаночки.
Знакомое чувство закипает у меня в душе. Я уже знаю этот приступ, который "накатывает" на меня и превращает в дикарку, истую дочь татарских степей. Я встряхиваю стриженою головою и говорю по-французски:
- Нет, настоящие танцы, вернее, пляску я ужасно люблю. Но чтобы шумно было, весело, бешено все кружилось. Чтобы рояль плясал, и тапер, и стены залы, и искры сыпались бы из-под каблуков! - заканчиваю я с залихватским жестом.
О-о! Ужас отражается в глазках уравновешенных мисс.
- Вот такую, пляску я люблю! - прибавляю я, и глаза мои горят.
Все "миссы", как я их называю, переглядываются с ужасом. Я слышу нелестную для меня фразу: "Возможно ли, что она окончила институт?!" Потом Алиса говорит:
- Барышня из общества должна танцевать корректно, без особого увлечения, а так пляшут только на сцене или у цыган.
- Вот-вот! - подхватываю я с жаром. - Это и прекрасно! - И мое лицо уже пылает. - Ведь это и есть жизнь! Настоящая жизнь!
- Ну разумеется, - слышу я веселый, хорошо знакомый голос. - Маленькая русалочка, я понимаю вас.
- Большой Джон! Наконец-то! - кричу я и вскакиваю со стула. - Ах, Большой Джон, я так скучала без вас!
Должно быть, и этого говорить не полагалось. В "благовоспитанном обществе" нельзя говорить о том, что чувствуешь в душе. Нельзя высказывать правды в глаза. На балах и в обществе так называемого хорошего тона надо надевать маску. По крайней мере, лица у шести сестриц делаются такими кислыми, точно им дали глотнуть уксуса. И с блаженными улыбками они шепчут:
- Джон, займи мисс Лиду - она скучает с нами.
- О, со мной она не заскучает, клянусь головой! - хохочет Джон.
- Никогда, Большой Джон! Вы правы! Вы меня понимаете! - вторю я и улыбаюсь ему.
* * *
В чинном спокойствии чопорные "мистеры" с проборами и тихие "миссы" под звуки рояля тщательно выделывают бесконечные фигуры.
Джон танцует со мной. Но что выделывает он своими длинными ногами!
Он то подпрыгивает на ходу, то приседает, то вдруг затопает каблуками, вскинет то одну ногу, то другую и внезапно, когда надо выделывать соло, завертится волчком.
- Это матросский танец, - поясняет мне мой кавалер. - Один негр лихо отплясывал его на палубе со своей женой-поварихой, когда мы плыли на пароходе Добровольного флота в Нью-Йорк. Не правда ли, хорошо, маленькая русалочка?
- Прекрасно, Большой Джон, - соглашаюсь я. - Чудесно.
- А не хочет ли изобразить маленькая русалочка жену негра, повариху?
- Понятно, хочу, Большой Джон! Какие еще могут быть о том вопросы!
- Ну, так начинаем. Тра-ля-ля-ля!
И он с хохотом обвивает мою талию рукою и пускается галопом между рядами танцующих пар.
Дирижер, высокий, элегантный юноша, кричит нам что-то, чего мы не слышим. Притопывая, привскакивая и кружась волчком, мы танцуем тот импровизированный танец негров-матросов, внося в него всю бесшабашную удаль полудиких людей, и хохочем, точно настоящие дикие негры.
Вот вам и корректный бал. Вот вам и чопорная Англия.
Остановить нас некому. Старшие играют в карты за две комнаты отсюда. А чопорные мисс лишь бледно улыбаются.
Вдруг хохот, несется вслед за нами от входных дверей.
- Вот так штука. Здорово валяют! - слышу я детский голос.
И в тот же миг сердитые возгласы и шиканье покрывают его.
- Левка! Иди прочь. Тебе здесь не место. Какой ты грязный. Тебе нельзя сюда, здесь гости! - шипит Алиса Вильканг, выталкивая за дверь гибкую фигуру в заплатанной парусиновой блузе.
Черные глаза, спутанные кудри, задорная рожица мелькают передо мною. Это Левка. Я узнаю его сразу. За неделю сытой жизни под крылышком доброго покровителя щеки его округлились и порозовели. В его плутоватых глазах написано полное довольство.
- Пошел вон! Пошел вон! - с легким акцентом кричит Алиса и подталкивает мальчика в спину.
- Большой Джон, - шепчу я умоляюще, - позвольте ему остаться.
- Невозможно! - отвечает мне Алиса. - Это сущий разбойник. С ним нет сладу. Наглый и дерзкий, за все хватается и, не догляди, готов стащить со стола лакомый кусочек.
И, оборачиваясь к мальчику, добавляет строго:
- Что ж ты стоишь? Тебе же велено убираться отсюда.
И она выталкивает его за порог залы. Но в самых дверях Левка останавливается и, оборачиваясь к "новорожденной", показывает ей уморительный жест.
Большой Джон прячет разгоряченное лицо за мой веер и бесшумно хохочет.
* * *
Пока в зале открывают форточки и освежают комнату, рядом, в кабинете Джона, играют в "мнения". Мистер Джон Манкольд, длинный юноша с рыжими бачками, собирает их. На мою долю выпадает жребий уходить.
Когда я возвращаюсь, Большой Джон шепчет мне незаметно:
- Ну, берегитесь! И разделали же они вас под орех!
Я только встряхиваю волосами (мальчишеская привычка, доставляющая маме-Нэлли столько хлопот).
Действительно, мне досталось не на шутку. Мистер Манкольд с особенным удовольствием перечисляет все, что обо мне говорили. Мне приходится слышать, что я дикая, слишком непосредственная, удивительно своеобразная (это сказано в насмешку, но на французском языке звучит как комплимент), что я "казак", что мне еще придется много работать над собою, чтобы быть как другие, что я бедовая и прочее.
И только одно "мнение" за меня.
"Она такова, что хорошо было бы, если бы все девушки в мире были на нее похожи".
Я сразу узнаю автора этого мнения.
- Угадала! Угадала! - кричу я, хлопая в ладоши. - Большой Джон, это сказали вы!
- Это сказал я, вы правы, - говорит он трагическим басом и под общие аплодисменты удаляется в зал.
- Что вы желаете сказать про мистера Джона? - обращается ко мне мисс Молли, дочь англичанина - управляющего здешней фабрики.
- Что он прелесть! - вырывается у меня.
Шушуканье, недоумение и потом насмешливый голос, бросающий звонким шепотом французскую фразу.
- Побойтесь Бога, m-lle! Так не говорят в глаза молодому человеку.
И мисс Молли таращит на меня с уничтожающим взглядом свои выпуклые глаза.
- Да разве Большой Джон молодой человек?! - смеюсь я.
- А кто же он?
И маленький, веселый и добродушный Бен Джимс, товарищ Джона, заливается смехом.
- Я считаю его моим братом! - говорю я гордо. - А брат для сестры не есть молодой человек.
Тогда мисс Молли тянет насмешливо, обращаясь к сестричкам Вильканг:
- Поздравляю вас, молодые леди. У вас есть седьмая сестра.
- Нет! Нет! - кричу я. - Сестрички Вильканг мне не сестры, но Большой Джон - милый брат.
Или я не должна была говорить и этого? Ого! Какие у них сделались вытянутые физиономии, у всех шестерых сразу.
- Мисс Лида воспитывалась в институте? - спрашивает Молли.
- Ну разумеется! Не в театре же марионеток! - восклицаю я.
"Вот тебе! Вот тебе, противная марионетка", - прибавляю я мысленно, видя, как она вся вспыхнула.
- Большой Джон! Пора! Мнения собраны, - приоткрыв дверь в соседнюю залу, зову я моего друга.
Но Большого Джона там нет.
- Ушел опять к фейерверку, - слышу я чей-то возглас.
Вместо Джона я вижу Левку, одетого в чистенькую парусинную блузу, с тщательно причесанной головой. Пестрый передник привязан к поясу. В руках поднос с прохладительными напитками, клюквенным морсом и оршадом. Глаза у Левки застенчиво опущены, на лице умиротворенное выражение.
- Налей мне питья, мальчик, - коверкая русские слова, говорят гости.
- И мне!
- И мне!
Левка чинно относит поднос на стол и раздает стаканы.
Ледяной мутный оршад удивительно утоляет жажду.
- И мне.
Алиса протягивает свой стакан величественным жестом королевы. Левка поднимает глаза. Две черные молнии сверкают на миг и снова исчезают за длинными ресницами.
И вдруг - о ужас! - струя оршада льется из кувшина мимо стакана Алисы на ее нежный белый газовый туалет.
А Левка злобно хохочет, топает ногами, улюлюкает и свистит.
- Вот тебе! Вот тебе за все сразу!
Едва сдерживая слезы, негодующая, злая и красная, Алиса поднимается со своего места.
- Гадкий мальчишка! Завтра же я попрошу тебя наказать! - говорит она рыдающим голосом.
- О, мисс, его стоит проучить сейчас же. - И длинные пальцы мистера Джоржа хватают за уши Левку.
- Не смейте его трогать! Пусть с ним расправляется его хозяин! - кричу я и стремительно закрываю собою Левку.
Этого только тому и надо. Он шарахнулся в сторону и исчез за дверью, предоставляя присутствующим заняться Алисой и ее испорченным платьем. А я убегаю в сад.
- Большой Джон! Ау!
- Ау! Ау, маленькая русалочка!
Он там, в конце площадки, возится с ракетами.
- Желаете помочь мне?
- Здесь веселее, - чистосердечно признаюсь я ему, - а там... - И я рассказываю своему другу приключение с оршадом.
Джон слушает внимательно, потом говорит:
- Мои сестры - удивительные девушки, но им не хватает снисхождения, а этот бедный ребенок Левка, в сущности, так несчастлив и одинок. Его родители исчезли куда-то, он стал из нужды бродяжкой, мелким воришкой. Но сердце у него привязчивое, и меня он любит по-своему. За эту неделю мне удалось уже приручить к себе этого дикого зверька. Вот, сестричка-русалочка, помогите мне обучить его грамоте. Сам я ведь плохо знаю по-русски.
- С большим удовольствием, я исполню ваше желание, Большой Джон, с восторгом! - тороплюсь я ответить.
Но тут нам приходится замолчать. Приготовления к фейерверку кончены, и гости высыпали в сад.
Бенгальские огни запылали алым заревом, как костры колдуньи, посреди площадки. Потом взвилась ракета, за нею другая, третья. Не чувствуя ног под собою, я перебегаю от одного столба к другому, поджигаю начиненные порохом палки, помогая Джону, и громко вскрикиваю каждый раз, как занимается желтое пламя. Но вот, рассыпая золотые брызги, завертелось огненное колесо.
Взрыв аплодисментов наградил нас за наши старания.
- Танцевать! Танцевать в залу! - зазвучали кругом голоса хозяек.
Фейерверк закончился.
Я и Большой Джон прибежали последними из сада.
- Маленькая русалочка, - произнес он тихо по дороге к залу, - в вашем доме поселилась бедная сирота. Ей тяжело одиночество. Не поможете ли вы бедной маленькой птичке?
- Вы говорите про Эльзу? - переспросила я. - Послушайте, Большой Джон, она, вероятно, вам жаловалась на то, что ей тяжело живется. Да?
- О, вы ее не знаете, маленькая русалочка. Эльза - золотое сердечко. Она никогда никому не пожалуется, как бы ей ни было тяжело.
- Хорошо, Больной Джон, я займусь ею, будьте спокойны.
- Я не ожидал иного ответа, маленькая русалочка. Ведь мы росли вместе с Эльзой. Она и мои сестры поднимались вместе. Я хорошо знаю это золотое сердечко. Будьте же другом этой малютке. Она так нуждается в вашей любви.
- Хорошо, Джон, прекрасно.
Я пожимаю его руку, и мы входим вместе в зал.
Дружное "ах" встречает нас на пороге. Большое зеркало в простенке между двух окон находится как раз против меня. Я бросаю в него удивленный взгляд и вскрикиваю от неожиданности.
Мое белое платье все в грязных пятнах, лицо закоптело от пороха и сажи. Черные безобразные кляксы пестрят по подолу и тюнику.
Вот вам и пускание фейерверка!
Я смотрю на Большого Джона. Он выглядит не лучше. На белом фланелевом костюме те же пятна и грязь.
Но что позволительно молодому человеку, нельзя простить барышне, окончившей институт.
Косые взгляды, насмешливые улыбки. Разумеется, никто из этих "денди" не пожелает теперь танцевать со мною. Меня тянет домой, сию минуту. Не могу же я оставаться в таком виде на балу.
- Я иду вместе с вами, - заявляет Большой Джон.
- Но, Джонни, в день моего рождения, - шепчет Алиса по-французски.
Он упрямо мотает головой.
- Но ты вернешься, Джонни?
- Да, да, конечно.
"Солнышко" остается доигрывать партию в шахматы с самим господином Вилькангом, прямым, как струна, стариком, с лицом типичного английского лорда.
- M-lle, может быть, потанцует еще? - говорит он с почтительной любезностью, провожая нас с мамой-Нэлли до передней.
- Ах! Нет, нет! - искренно восклицаю я. - Мне хочется домой.
Он удивленно приподнимает брови. Я, кажется, опять сделала бестактность. Не следовало этого говорить. Большой Джон беззвучно смеется.
- Ах, - говорю я с отчаянием, - сегодня у меня был неудачный дебют. Воображаю, что скажет моя голубушка мама; я, кажется, ее осрамила.
Ведь несомненно эта противная марионетка Молли, которая сразу почему-то возненавидела меня, доложила маме и про дикую скачку с Большим Джоном, и про фейерверк, и про грязное платье.
Но мама-Нэлли не хочет огорчить меня и, прижимая к себе мою руку, шепчет так, чтобы не услышал Большой Джон, шагающий по другую сторону дороги:
- Надо тебе, Лидочка, отучиться от некоторых привычек. В тебе много мальчишеского. Ты ведь взрослая барышня. Надо больше следить за собою.
- Правда, мама-Нэлли, правда! Я сама это сознаю. Ах, почему я в самом деле барышня, а не юноша-мальчуган?!
Эту мою мысль я высказываю громко. Большой Джон смеется.
- Тогда мы бы сели на корабль, русалочка, и объехали полмира.
- Целый мир, - поправляю я его.
* * *
Что это?! Едва мы успеваем отойти от фабрики, обведенной гирляндой цветных фонариков, как позади нас слышны громкие крики:
- Джон! Вернись! Джон! Мистер Джон! Сэр, вернитесь! Несчастье!
Крики на трех языках: русском, французском и английском.
Мы вздрагиваем и останавливаемся посреди дороги.
Белая ночь сияет расплывчатым светом. К нам приближаются светлые и темные фигуры. Впереди - девичьи; я узнаю их сразу: это Елена, Алиса, Молли, Лиза и Кетти.
- Джон, несчастье! Твой маленький слуга сбежал.
- Что?
- Левка сбежал. Его нигде нет. Ни в саду, ни в доме. Прислуга искала всюду, не нашла.
Джон медленно провел рукою по лицу, по волосам и посмотрел на своих сестер.
- Почему же вы все так испугались? - помолчав минуту, осведомился он.
- Он затеял что-то дурное, - говорит Алиса. - Он утащил монтекристо у папы и кухонный нож у повара. Это маленький разбойник.
- Что ты говоришь, Алиса! - резко произнес Большой Джон. - Левка действительно большой забияка, но это не преступник. А если он взял вещи, то я уверен, что это потому, что он думал запастись оружием на случай обороны.
- Недурная мысль, - заметил кто-то насмешливо.
- Я скоро вернусь. Провожу дам и приду. А вы не бойтесь. Левка не опасен, да и потом - он, должно быть, уже далеко. Как жаль, что я не сумел уберечь мальчика.
- Он убежал, потому что побоялся возмездия, - тихонько пояснила я и тут же рассказала маме-Нэлли про инцидент с оршадом, вылитым Левкой на колени Алисы.
- А все-таки он не злой и, насколько мог, привязался ко мне за эту неделю. И из него мог бы выйти хороший человек, из этого Левки, - произнес Большой Джон. - А теперь без меня он наверняка пропадет, бедный мальчуган!
Чтобы утешить моего друга, я говорю ему, прощаясь у калитки ворот мызы "Конкордия":
- А Эльзу я пригрею, будьте покойны, Большой Джон.
Но он ничего не слышит. Его высокая фигура с крошечной головою медленно удаляется. И, наверное, эта маленькая голова полна тревожными мыслями о Левке.
Прежде чем отпустить меня спать, мама-Нэлли говорит со мною.
Надо перемениться окончательно, надо переделать себя. Я дика, своевольна, у меня манеры мальчугана. Надо научиться держать себя в обществе. Скоро отца переведут в большой город, надо будет выезжать в общество.
Ах, зачем мне это общество?! Зачем эти выезды?! Меня к ним не тянет нисколько. Я дикая, кочевая натура. Я обожаю природу - реку, поле и лес.
Я это высказываю маме-Нэлли громко.
- Как зачем! - удивляется мама-Нэлли. - Барышне необходимо выезжать, чтобы встретить человека, с которым она свяжет впоследствии свою судьбу. Ведь назначение светской девушки - выйти замуж, быть женою и матерью, воспитывать детей.
И мама-Нэлли говорит мне еще долго-долго о том, что мечтает видеть меня довольной и счастливой матерью и женой.
- Нет! Нет! - протестую я. - Выйти замуж? Нет! У меня другой идеал жизни намечен в мыслях.
- Но что же? - осведомляется она.
- Не знаю, - говорю я робко. - Не знаю, но мне кажется, что я не смогу довольствоваться обыденной простой долей, тою жизнью, какою живут все. Мне кажется, что меня ждет что-то яркое, светлое, большое. Я должна сделать, исполнить что-то крупное, огромное, но что - я еще не знаю и сама.
Я не доканчиваю фразы, целую маму и бегу в мою голубую комнатку.
Там меня ждет толстая тетрадь моих записок и еще другая со стихами, которые я пишу с детских лет. В них изложены мои мечты. Ах, как они дерзки и смелы. Слава Богу, что никто не прочтет их.
Нет! Нет! Женою и матерью я не буду. Я отдам себя всю искусству, буду "слушать" природу, любоваться ею и писать стихи. Кто знает?! Может быть, из меня и выйдет что-либо впоследствии.
* * *
По дороге, на третьей ступеньке лестницы, я вспоминаю о просьбе Джона.
Эльза! Я должна позаботиться о ней - и поворачиваю в комнату молоденькой гувернантки.
Она спит крепко, как ребенок, подложив под щеку крошечную ладонь.
Какое милое личико. Сколько тихой покорности в этих детских чертах.
- Спи спокойно, бедная малютка. Я буду отныне заботиться о тебе, - говорю я шепотом.
Кто-то иронически смеется в дверях. Оборачиваюсь - Варя.
- Трогательная нежность, - произносит она сквозь зубы. Потом добавляет со злобой: - Говорила - околдует и тебя. А что в ней хорошего? Тряпка, трусиха, дура!
- Золотое у нее сердце, так сказал Большой Джон, да и сама она тихая, безответная, милая, - протестую я.
- А в тихом омуте кто-то водится, знаешь? - шипит Варя.
- Полно, - смеюсь я. - Полно, ведь ты не злая, Варя. Зачем же показываешь себя хуже, чем ты есть?
- Ненавижу безответных, - шепчет она.
Эльза ворочается во сне - вот-вот проснется - и мы выходим из комнаты.
- Пойдем, Варя, я буду читать тебе стихи.
Она оживляется, в маленьких глазках загораются счастливые огоньки.
- И про бал расскажешь?
- Ну уж и бал! Уморушка!
И я в лицах представляю, как вертелись и английские "миссы" с палкообразными с "денди".
- Ха-ха-ха! А ты?
- А я вот как!
И я изображаю нашу бешеную пляску - и мою и Джона.
Варя давится от хохота, зарывшись в подушки.
Позднее, совсем уже ночью, я ей читаю стихи и сама упиваюсь каким-то странным чувством радости. И я не могу представить себе иного будущего, как служение искусству на его священном алтаре.
Я передаю Варе сегодняшний разговор с мамой-Нэлли.
- Тебя? Замуж? Ну, дудки! Или уж разве если явится какой-нибудь сказочный принц! - решает она авторитетным тоном. - Ты умница, ты талантливая, ты отмеченная судьбою!
Уходя перед рассветом, Варя напоминает:
- А помнишь про двадцать четвертое? Вот и узнаем твою судьбу, что тебя ожидает. Только, чур, Эльзы не брать.
- Но почему, Варя? Втроем же веселее, - протестую я.
- Она испугается, в обморок, пожалуй, упадет. - На минуту Варя смолкает и, лукаво прищурившись, глядит на меня. - А то возьмем, пожалуй. Пусть перетрусит до седьмого поту. Ей это полезно, Я согласна, возьмем и ее.
Лежа в постели, я вяло соображаю, что двадцать четвертое июня, - та ночь, в которую мы решили с Варей попытать наше будущее, великая Иванова ночь, - еще не скоро и что Варя успеет сто раз переменить свое решение идти в полночь на лесное кладбище собирать травы, по которым мы должны гадать, положив их под подушку на сон грядущий.
Об этой ночной прогулке не знает никто.
* * *
- Тише же! Тише!
- Как скрипят половицы!
- Эльза, где вы? Я не вижу вас.
- Я здесь, m-lle Лидия.
- Варя, а Варя! Куда ты бежишь так скоро!
- Ах, Боже мой! Кажется, сторож Федор не спит.
Я, Варя и Эльза чуть слышно спускаемся по лестнице.
На нас темные платья, темные же шарфы на головах. Лица возбуждены, настроение приподнятое.
Сегодня Иванова ночь. В эту ночь люди гадают на двенадцати травах, собранных в полночь в лесу, положив на ночь под подушку эти заповедные травинки. Иные ищут клады.
Пригородный лес, по ту сторону, кишит нынче такими гадальщиками. Девушки и рабочие с фабрики, интеллигенты города, прислуга - все устремляется туда, по заведенному исстари обычаю. Жгут костры, собирают травы, плетут венки и пускают их в воду.
Но мы трое не хотим идти туда, где все. Какое же может быть гаданье в подобной сутолоке? А по инициативе Вари гадать мы должны непременно. Она хочет узнать, какая великая будущность ожидает меня, ее подругу. Что будет великая будущность - Варя не сомневается ни на мгновенье. Меня это смешит.
Для нашего ночного "сбора двенадцати травинок" мы выбираем кладбище. Здесь в эту ночь не будет ни души. Все нынче в городском лесу. Кладбищенская же лесная гора, с ее песчаным грунтом, густо усыпанным сосновой хвоей, пуста и молчалива, как склеп.
Половина двенадцатого.
В доме все тихо. Дашу положили в детской на время отсутствия Вари, которая спит с детьми.
Бесшумно достигаем мы нижней площадки. Вдруг Варя вскрикивает чуть не во весь голос:
- Ах, чтоб вас!
И изо всех сил отталкивает Эльзу, которая впотьмах наступила ей на ногу.
- О, pardon! Mille pardon, m-lle Варя.
- Ты с ума сошла! Разве можно так кричать, Варя?! - возмущаюсь я.
- Сойдешь тут с ума, когда прямо на нос лезет эта швейцарская мумия!
- Мумии бывают только египетские, - поправляю я Варю.
- Хоть голландские! Но зачем было брать эту тряпку с собой, - негодует Варя.
А Эльза, ничего не понимая, шепчет на своем родном языке:
- О, какая ночь, m-lle Лидия. Грешно спать в такую ночь. У нас теперь козы до утра пасутся по горному склону. И брат, фермер Пьер, пасет их до утра. Им душно в яслях. Целую ночь звенят колокольчики, привязанные к ошейникам, и одуряюще пахнут в горах ночные цветы.
- Что она там лопочет? - осведомляется Варя. - Ничего не пойму: же ву при, нос утри, же ву дон де кисель-ерундель, стрикозель... Тьфу! Язык сломаешь. Удивительно остроумно и красиво, - поджимает она губы.
- Очень красиво, Варя, если понимать, - заступаюсь я.
- Воображаю, - корчит она гримасу, выходя на крыльцо.
Мы за нею. Ночь действительно чудесная, ароматная, почти душная. Белой змеей извивается и бежит вдаль дорога. Темно по обе ее стороны в молодой роще и в лесу.
До кладбища ходьбы минут десять.
Мы осторожно вынимаем ключ из двери и запираем ее снаружи.
- Федор уснул. Только бы прошмыгнуть через калитку, - шепчет Варя.
Мы отлично знаем, что эта ночная экскурсия не может понравиться моим родителям; поэтому, во избежание запрета, решаем открыть нашу тайну только через несколько дней, после того как она станет фактом. Так решено по совету Вари.
Ночь, тишина. Невдалеке высится огромным курганом мохнатая от столетних сосен кладбищенская гора.
Что-то влечет нестерпимо к этому кладбищу, к этой горе.
Я оглядываюсь на Эльзу, которая плетется сзади нас. Лицо ее резко белеет в полумраке. Беру ее за руку: рука как лед.
- Вы, кажется, боитесь? - спрашиваю я ее по-французски.
- О, m-lle Лидия! Это кладбище, город мертвых. Так жутко!
Я объясняю Варе, что она сказала.
- Сидели бы дома, - огрызается Варя. - А знаешь, - обращается она ко мне, - нам ведь придется пройти мимо Гаврюшинского склепа. Кладбищенский лесок, где растут травы, как раз за ним.
- Вот отлично. По крайней мере, посмотрим, что это за страшилище, - храбро восклицаю я.
Гаврюшинский склеп - это целая легенда. Богач купец Гаврюшин покончил самоубийством, когда внезапно узнал о своем разорении. И хотя самоубийц хоронить на кладбище по церковным законам не полагается, родственники Гаврюшиша, после долгих и усиленных просьб, получили разрешение и воздвигли склеп-часовенку, под полом которой в подземелье и поставили гроб отца. Ходили слух, что еженощно Гаврюшин поднимается из гроба и бродит по своему обширному склепу, к великому ужасу трусливых и суеверных людей.
Я перевожу шепотом эту легенду Эльзе на ее родной язык.
- О, m-lle Лидия! - шепчет она. - Так неужели мы пойдем туда сейчас, ночью?
- Не туда, а мимо склепа пройти придется, - успокаиваю я нашу спутницу.
Но она, по-видимому, находит мало утешительного в этих словах.
* * *
Вот и кладбище. Здесь совсем темно. Кое-где сверкает река сквозь чащу деревьев. В темноте светлые кресты кажутся привидениями, а высокие темные памятники - притаившимися в молчании, таинственными фигурами.
Эльза идет, тесно прижавшись ко мне, дрожащая, немая. Варя храбро шагает впереди.
- Ни чуточки не страшно, - роняет она, бойко поглядывая влево и вправо. - Покойников бояться глупо и смешно. Вот ссыльных-то, которых у нас здесь много, признаться, я немножко недолюбливаю. Говорят, новую нынче партию пригнали, буяны такие, что и не приведи Бог, даже Наумский не справится с ними. Да и Левка этот, говорят, где-то с ножищем бродит, прячется от людей, того и гляди прихлопнет. Ведь он кто? Мазурик, бродяга без совести и стыда.
- Ах, Варя, что ты. Ведь Левка еще маленький ребенок.
- Хорош ребенок - в пятнадцать лет.
- Большой Джон говорит, что из него можно было бы воспитать порядочного человека.
- То-то он и убежал от него, порядочный человек-то, - возражает Варя.
- Тссс! Silence! - слышу я шепот Эльзы, и она останавливается с вытянутой вперед рукой.
Останавливаемся и мы с Варей.
- Что с вами, Эльза? - осведомляюсь я.
- Что еще? - бурчит Варя.
- Ви видите? Ах, Боже мой! Ви видиль огонь? - она указывает вперед.
- Ну и огонь. Очень просто: лампада на чьей-нибудь могиле. Объясни ты ей, ради Бога, этой дурищ... душечке, - бросает Варя.
Но она неожиданно смолкает.
Мы замираем в молчании и смотрим, не мигая, вперед.
Вокруг нас полутьма. Сосны с черными мохнатыми вершинами жалобно скрипят над нашими головами. Смутные, движущиеся тени их стелются по земле. А там, подальше, где просторной, довольно вместительной часовней высится склеп Гаврюшина, там, наравне с землею, за решеткой самого подполья, где находится гробница, движется, перебегая с места на место, какой-то беспокойный огонек, будто кто-то бродит с зажженной свечою внизу в подполье.
Мы долго смотрим на этот огонек. Я чувствую, как шевелятся волосы на голове.
- Гаврюшинская тень не находит себе покоя, - говорю я.
- Душа самоубийцы, лишенная обрядных похорон и отпеваний, - вторит Варя. - Ведь запрятали его сюда без заупокойных обеден и панихид.
- Никакого тут призрака нет. Все это глупости, - говорю я громко и смеюсь не совсем, впрочем, естественным смехом.
- А вот посмотрим, - срывается у Вари.
- Что ты хочешь делать?
- Пойти и узнать, в чем дело.
- В таком случае идем вместе, - храбро предлагаю я.
Мы беремся за руки и делаем шаг вперед, туда, по направлению таинственного огонька в подполье склепа.
- Ах, ви меня позабиль. Я умираль от страха, - рыдает нам вслед Эльза.
- Тогда идем все трое! - предлагаю я и хватаю ее за руку.
Она поневоле должна согласиться.
Теперь идем мы все трое в ряд, с каждым мгновением приближаясь к страшной часовне.
Между тем огонек перестал двигаться и теперь светится уже на одном месте.
- Надо приблизиться к часовне, лечь на землю и заглянуть внутрь подполья, - бросает Варя на ходу.
Вокруг нас бесчисленные могилы и тишина.
Вот уже склеп Гаврюшина в трех-четырех саженях, вот еще ближе, сейчас...
Огонек горит ярко прямо перед нашими глазами. Еще шаг, другой, и мы у цели.
- Ой! Нет! Я не пошель дальше, - срывается с уст Эльзы.
- Тогда оставайтесь здесь и не мешайте нам! - кричит, забывшись, Варя.
И о чудо! Тотчас же за ее криком гаснет в склепе таинственный огонек.
- Мы спугнули призрак, - лепечет, щелкая зубами от страха, Эльза.
- Что бы ни было, я проникну туда! - вырывается у Вари.
- И я! - решаю я громко.
Эльза приткнулась к стволу ветхой сосны и тихо плачет.
Но нам не до нее в эту минуту. Жгучее любопытство побеждает страх. Мы бросаемся к часовне. Дверь не заперта. На каменном полу, перед большим образом Спаса, разостлан коврик, а там, в углу, чернеет узенькая лесенка, ведущая в склеп. Темная ночь смотрит в окна часовни. Мохнатые сосны качают головами и бьются в окошке склепа. Чуть доносится до нас тихое всхлипывание Эльзы.
Вдруг шорох внизу достигает нашего слуха. Точно кто-то ворочается в подполье, еще минута-другая, и лестница скрипит под чьими-то осторожными шагами.
- Призрак! - роняет Варя, и мы застываем на месте, схватившись за руки.
Громче, яснее скрип ветхих ступенек, слышнее, ярче по звуку. Живые так не ходят.
Белая фигура вырастает перед нами.
Холодный пот проступает у меня на лбу, и ужас ожидания слегка поднимает волосы. Рука Вари, сжавшая мои пальцы, становится ледяной. А глаза наши, не отрываясь, глядят в черный провал, откуда выбегает лесенка.
Еще минута.
Легкий стон или кашель, и белая фигура вырастает перед нами, заслоняя собою черный провал.
* * *
Что было потом, я сознаю плохо. Какой-то сумбур.
Я не успела крикнуть, как белый призрак метнулся на Варю и в тот же миг отлетел от нее, отброшенный сильной рукой.
Заскрипела лестница под тяжелым телом, скатившимся по ее утлым ступеням, и что-то тяжело ударилось там внизу о каменный пол склепа.
В ту же минуту громкий стон оглашает часовню. Это стонет уже не призрак: это настоящий человеческий стон.
Варя метнулась ко мне, схватила меня за руки и, приблизив ко мне побелевшее лицо, зашептала:
- Что мне делать?! Что же делать?! Я убила человека!
С минуту мы обе молчим.
- У тебя есть с собой спички? - спрашиваю, наконец, я.
- В кармане. Вот...
Дрожащая рука протягивает мне коробочку.
Первая спичка гаснет тотчас. Мои трепещущие пальцы не слушаются меня. Еще и еще шаг.
Наконец-то!
Вспыхивает синий огонек.
Я освещаю провал лестницы, высоко подняв колеблющийся неровный свет над головою.
Белая фигура лежит у нижних ступеней лестницы на полу склепа, сжавшись в комок. Длинный саван закрывает ее с головой. Из-под савана несутся раздирающие душу стоны.
Не помня себя, я соскальзываю вниз по каменным ступеням. За мною Варя. Обе склоняемся над стонущей белой фигурой, срываем дрожащими руками саван и отступаем с возгласом изумления назад.
- Левка! Как ты попал сюда? Левка!
* * *
С минуту он смотрит на меня взглядом, полным ненависти и вражды, и силится удержать стоны, закусив губы. И вдруг разражается злым, хриплым криком:
- О-о, проклятые! Отыскали, затравили, нашли! Две недели выжил, побирался Христа ради в дальних деревушках. Сюда только ночевать приходил. Дошли ведь, окаянные, затравили. Ненавижу вас всех. Дайте подрасти, придет время, расправлюсь со всеми вами... по-свойски.
Приступ боли снова заставляет его испустить вопль.
- Нога моя! Ноженька, сломанная! О-о-о-о! Кровопийцы! - стонет Левка.
- Он вывихнул ногу при падении! шепчет Варя. - И это я виновата! Я! Я! Я!
- Левка, - говорю я спокойно, - послушай, голубчик, ты никого не должен бояться, потому что никто из нас не причинит тебе зла. Скажи, где у тебя болит, Левка, чтобы мы могли помочь тебе.
- Убирайся! - кричит он. - Убирайся, или...
Тут он свирепо взмахивает кулаком. В одну секунду Варя заслоняет меня.
- Смей только тронуть барышню! - угрожающе кричит она мальчугану. - Смей только!
- Ах, чтоб вас...
Чья-то тень заслоняет в эту минуту вход в часовню, там над нашими головами. Мы все вздрагиваем от неожиданности.
- Большой Джон! - разражаюсь я после минутного колебания радостным криком.
Да, это он, Большой Джон.
- Что за ночное сборище? А? - говорит он шутливо. - За мною прибежала Эльза сама не своя и так забарабанила в мое окошко, что сразу весь дом перебудила среди ночи. Говорят, тут покойники гуляют, а наши храбрые барышни...
Он не договаривает и из-под полы широкого плаща вынимает маленький ручной фонарик.
- Ба, старый знакомый! - весело кричит он, заметив Левку на полу склепа. - Так вот ты где прятался от меня целых две недели! Довольно-таки остроумно придумал, маленький человек. Стащит чью-то простыню, изображать покойного Гаврюшиша, пугать народ и за это пользоваться дарованной квартирой. Недурно, товарищ, совсем не дурно! Однако что с тобой? Упал с лестницы? Вывихнул ногу? Та-та-та! Ты стонешь, стало быть, здорово больно тебе? А, Левка? Бедный!
На лице Джона теперь тревога.
Левка молчит.
- Вот в чем дело, товарищ: нужно осмотреть твою ногу. Не нравится мне, как она подвернута, братец ты мой.
И Большой Джон осторожным движением пробует снять сапог с распухшей ноги Левки.
Крик вырывается из груди последнего.
Тогда Большой Джон передает мне фонарик с коротким: - Посветите мне, маленькая русалочка.
Выхватив из кармана складной нож, он раскрывает его и мигом разрезает кожу на сапоге Левки.
Я едва сдерживаю крик при виде этой посиневшей и вздувшейся ноги.
Левка стонет, гримасничая от боли.
- Делать нечего, братец, придется тебе вернуться к нам на фабрику, - покачивая головой, говорит Большой Джон. - Без доктора и лечения, видно, не обойтись.
- Не хочу на фабрику, - бурчит Левка.
- Ну, тогда ты, может быть, предпочитаешь попасть снова в казармы ссыльных? - обращается к нему Большой Джон. - Ведь ты не круглый же дурак, чтобы не понять, что крик твой услышан людьми и что не позднее как через несколько минут сюда сбегутся из предместья и вытащат тебя из твоего убежища.
Левка только заскрипел зубами вместо ответа.
- Послушай, братец, - заговорил снова Большой Джон, и его большая рука опустилась на плечо мальчика, - скажи мне прямо и правдиво: обидел ли я тебя чем-либо, когда ты жил у меня?
Минутная пауза и вслед за ней срывающийся, отрывистый голос:
- Нет.
- Был я тебе другом или господином?
Снова пауза, усиленное сопение носом и чуть слышное, как бы нехотя сорвавшееся:
- Другом.
- Тогда возвратись ко мне.
- А барышни? Небось забижать станут, - угрюмо сорвалось у Левки.
- Эге, что вспомнил! - засмеялся Большой Джон. - Да нам с тобой, братец ты мой, и дела-то никакого с ними вести не придется. Во-первых, я тебя на фабрику определю, в сортировочное отделение ситца, а во-вторых, дружок мой, мы после Казанской ярмарки махнем туда, куда иным попасть и во сне не снится. Сядем мы, братец ты мой, сначала в поезд, а потом на большой корабль и поплывем за океан, в Америку, что ли. Хорошо там, братец. Бананы, апельсины, кокосы - орехи такие на вольном воздухе зреют. Мартышки по деревьям прыгают. Преуморительные мартышки, я тебе доложу! Львы и слоны на воле; охоты на них, облавы разные устраиваются. А в лесах дикие племена рыщут, на деревья, на солнце еще многие из них молятся - идолопоклонники они, значит. Пойти в их дебри, усовестить их, на истинную веру направить, сделать такими же, как мы, христианами! Что, братец, разве не интересно?
- А ежели убьют? - забывая про адскую боль в ноге, прошептал Левка.
- Ну, вот тебе так сразу и убьют! - засмеялся снова Большой Джон. - Не надо, братец, чтобы убивали. Осторожно действовать надо. Да ты вот что, поехал бы со мной туда?
Левка задумался на мгновенье.
- Поехал бы, - прошептал он тихо, и глаза его ярко блеснули.
- Ну, так, стало быть, отнести тебя домой ко мне и доктора позвать?
- Стало быть, позвать, - уныло согласился Левка.
- Вот и молодчина! Маленькая русалочка или вы, мадмуазель Варя, посветите мне кто-нибудь, пока я выволоку нашего молодца из этого ужасного помещения.
И, говоря это, Большой Джон легко, как перышко, поднял с земли Левку, осторожно прижал его к своей сильной груди и вынес из склепа и часовни.
У входа ее к нам бросилась Эльза.
- Я бегал, я привел! - указывая пальчиком по направлению Большого Джона, говорила не без некоторой комической важности маленькая швейцарка. - A m-lle Варя говорил, что я совсем не храбрая, - заговорила она, гордо приподнимая головку.
Так вот оно что!
Бедная Эльза, чтобы угодить Варе и снискать ее расположение, рискнула бежать одна по темному предместью за Большим Джоном.
Я поцеловала девушку, потому что Варе было не до нее. Убитая и мрачная, она то и дело обращалась ко мне с вопросом:
- Как ты думаешь? Имела ли я право оттолкнуть его, когда он бросился на меня, как тигр, этот негодный мальчишка?
- Если бы ты поступила иначе, то с вывихнутой ногой лежала бы сама, - говорю я ей так же шепотом, без малейшего колебания.
- Ты уверена в этом вполне, Лида?
О, милая, честная, суровая Варя! В твоей благородной душе, я вижу, сейчас идет страшная борьба. Ты считаешь себя виновницей происшествия.
Я шепчу ей тихо:
- Ты ни в чем не виновата! Ведь должна же ты была защищаться, наконец!
Она с благодарностью сжимает мою руку.
* * *
Ночь еще не успевает расплыться в предутреннем тумане, когда мы все четверо подходим к фабрике. На руках Джона стонет Левка. В белом доме директора темно. Все спят. Только в окне Большого Джона светится приветливый огонек. У ограды сада мы прощаемся. Большой Джон успокаивает нас, что Левка быстро поправится, и прибавляет, что воспользуется случаем, чтобы начать учить Левку грамоте.
- Большой Джон! - говорю я. - Позвольте мне заниматься с Левкой. Я бы очень хотела помочь ему выучиться читать и писать.
Эта мысль приходит внезапно, как и все, что ни является мне на ум.
Большой Джон смотрит на меня внимательно и молча.
- Маленькая русалочка, - говорит он, - это ваше решение серьезно?
- Как нельзя более серьезно, Большой Джон! - отвечаю я без запинки.
- В таком случае большое вам спасибо. Я сам недостаточно владею знанием русской грамматики, чтобы выступить ее преподавателем, и очень вам признателен за это. Так как Левку ученого гораздо легче таскать за собою по всему миру, нежели Левку безграмотного, то ваше предложение как нельзя более кстати.
От этих слов моего друга что-то падает в моей душе, точно тяжелый камень на дно пропасти.
- Так это правда? Вы не шутите? Вы действительно уезжаете в Америку, Большой Джон?
- Ну да, маленькая русалочка! Этим не шутят. Я давно чувствовал призвание к деятельности миссионера, - говорит он так, что я не могу понять - шутит он или серьезен.
- Но ведь вы же математик, Большой Джон! - говорю я в отчаянии. - Зачем же вам отдавать себя на ужин дикарям!
Он смеется беззвучно и, бросив мне на ходу: "Надо заняться Левкой", исчезает в темной аллее директорского сада.
А мы трое, взволнованные, отправляемся домой.
Вот как неожиданно и странно закончилась наша ночная экскурсия, о главной цели которой мы, разумеется, позабыли давным-давно.
* * *
Ясный июльский полдень. Второе число жаркого месяца. Я сижу на террасе мызы "Конкордия" с учебником русской грамматики в руках. Передо мной Левка.
Вывихнутая нога его давно зажила. Он вполне оправился, работает на фабрике и ходит ко мне в часы рабочего перерыва учиться.
Левка удивительно способный ученик. В полторы недели мы прошли с ним азбуку и склады. Сегодня был первый урок грамматики. Имена существительные, одушевленные и неодушевленные, живейшим образом занимают Левку. Он не согласен с грамматикой, где говорится о том, что дуб - предмет неодушевленный и роза также.
- Вот врут-то твои ученые! - с жаром кричит он (в минуты высшего волнения Левка говорит всем "ты"). - Вот-то врут! Да нешто дерево либо цветок какой не чувствует боли, когда их рубят или срывают?
- Чувствуют, Левка, только души-то у них все-таки нет.
- Да как же без души-то больно? - допытывается он и усиленно теребит свою густую черную шевелюру.
Я объясняю, но объяснение мое выходит "не от чистого сердца". В моей мечтательной душе давно сложилось странное убеждение, что все растущее - живое царство, живо духом, как и животные, и лучшее творение Бога, человек. Так ясно чудится мне: у тополей лица вечных юношей, с чуткими поэтическими сердцами; у дубов мудрая душа старцев, опытных жизненных борцов; у незабудки - чистая, как слеза ребенка; у розы - прекрасная, непонятная и немая; у тюльпана - напыщенная и глупая, так далее, и так далее без конца.
Я делаю лукавую физиономию и высказываю мои предположения Левке. Он в восторге.
- А у крапивы душа "доброй ведьмы", понимаешь?! Ха-ха-ха!
Я отлично понимаю, что он хочет сказать, и хохочу.
Добрая ведьма - это Варя. Так ее прозвал Левка за резкий тон и постоянные осуждения всего того, что ей самой кажется нехорошим, дурным. И в то же время я знаю, что, как и все в доме, Левка "уважает" Варю за ее неподкупную честность и суровую простоту. Он инстинктивно чувствует, что под этой суровой внешностью бьется доброе, отзывчивое сердце. Недаром же маленькое поколение нашей семьи, - Павлик, Саша и Нина, - обожает Варю.
- Добрая ведьма - крапива! - хохочем мы оба.
Учительнице всего семнадцать лет, ученику - пятнадцать. И в сущности оба мы - дети. Хочется шалить и дурачиться, хохотать до одури, до потери сил.
- Сегодня Джорж Манкольд, конторщик, на гладком полу в сортировочной растянулся, - неожиданно объявляет Левка, - и шишку набил, во какую.
Я вспоминаю длинного прилизанного джентльмена, мысленно прилепляю ему шишку ко лбу и хохочу.
- Знаешь, ссыльные наши из последней партии совсем удрали из казармы. Фабричные рассказывали: намедни они забрались к исправнику на ледник, съели все, что было там, и, оставив записку: "Благодарим за угощение, Премного довольны" - ушли.
- Ха-ха-ха!
Левка все утро работал в сортировочной и отсюда снова пойдет в душную камеру фабрики, почему же не потешиться, не похохотать.
Неожиданно распахивается дверь балкона, и перед нами предстает Варя, желтая, как лимон, с турецкой чалмой из мокрого полотенца на голове.
- Бесстыдница! - шипит она. - Бессовестные! Шли бы хохотать в другое место: голова трещит, как печка. Боли такие, что жизни не рада, а они гогочут. Тьфу!
Голова в турецкой чалме энергично сплевывает в сторону и исчезает.
Бедная Варя. Как мы о ней позабыли? С детства она страдает ужасными, не поддающимися описанию головными болями. Это повторяется обязательно раз в неделю. От головных болей, длящихся сутки, Варя не находит себе покоя. Она и к Спасителю пешком ходила, будучи в Петербурге, и к Скорбящей, и маслом из лампады от Киево-Печерских святителей мазала - ничего не помогало. В докторов Варя не верила: эта суровая, полная мистицизма душа предпочитала всем лекарствам молитву. И теперь Варя ждала храмового праздника Казанской Божией Матери, в честь чудотворной иконы Богородицы, ежегодно празднуемого восьмого июля в маленьком Ш., твердо веря, что одна лишь Царица Небесная ее исцелит от болей. В прежние Казанские Варя уезжала с детьми на лето в имение мамы-Нэлли, и ей не приходилось молиться.
В другое время я преисполнилась бы жалости к больной Варе, но сейчас я была невменяема от охватившего меня веселья. Левка - тоже.
- Добрая ведьма! Турок!
Новый взрыв хохота, и мы срываемся с места и вылетаем в сад.
Там дети с Эльзой.
Молоденькая гувернантка напевает веселую швейцарскую песенку, под звуки которой дружно маршируют с ружьями на плечах, с важным видом оба их братишки и сестренка.
- Эскадрон, стройся! - кричу я и, схватив Ниночку на руки, сажаю ее на плечо и мчусь вперед.
За мной Левка, успевший схватить толстенького, пыхтевшего, как паровик, Сашу, Дрыгавшего от восторга пухлыми ножонками.
Павлик и Эльза бросаются за нами, стараясь отнять детей. Мы визжим, несемся, выбегаем из сада, мчимся по дороге и... налетаем на странное шествие.
Я первая, покраснев, останавливаюсь с виноватым видом.
По дороге шествуют гуськом человек десять. Впереди всех длинный рыжий джентльмен - конторщик, господин Джорж Манкольд, со съехавшей на затылок панамой. На лбу его сияет великолепная, заклеенная розовым пластырем шишка. В одной руке огромная бутыль с молоком, в другой не менее большой каравай хлеба. За ним идет мисс Елена. За Еленой - Молли Манкольд. За Молли - Алиса, Кетти, Мэли, Лиза и Луиза. У каждой из барышень по небольшой корзиночке в руках. В корзиночках уложены самым тщательным образом всевозможные съедобные припасы, от колбасы до яблок.
Шествие замыкает маленький толстенький Бен Джимс, который, отдуваясь от жары, несет большой никелевый самовар, осторожно сжимая его в объятиях. Кран самовара, незаметно для Джимса, открылся, и порядочная струйка, к счастью, еще холодной воды весело сбегает на его белый костюм и безукоризненные желтые туфли.
Все это кажется мне до того забавным, что я опускаю на землю Ниночку и, задыхаясь от смеха, сажусь на придорожную скамью.
Левка шмыгает за широкий ствол дерева и прячется там. Его не успели разглядеть. Но зато меня заметили сразу.
- Мисс Лида! М-lle Лида! М-lle Воронская! - слышу я приветственные крики, и вмиг нас с малюткой Ниной окружают молодые леди и джентльмены.
- Какая прелесть! О, маленькая птичка! - восторгаются они моей сестренкой.
Ниночка - крайне благоразумная для своих четырех лет маленькая особа. Но тут она растерялась: я вижу, как губки у нее складываются в плаксивую гримасу, носик морщится. Вот-вот она сейчас разразится плачем от этих непрошенных ласк и поцелуев.
Как избавить от них сестренку?
- Куда вы идете? - обращаюсь я по-французски к барышням и молодым людям, чтобы отвлечь их от ребенка.
Молли поднимает голову и, тряхнув пышными белокурыми волосами, заявляет важно:
- У нас предстоит маленький пикник! Завтрак на лоне природы. Прелестная затея, не правда ли?
- Мы решили идти в лес и позавтракать среди мха и деревьев.
- В обществе букашек и комаров, которые будут падать в изобилии в наши стаканы! - прибавляет Бен и еще нежнее прижимает к груди самовар.
Он самое симпатичное для меня существо в этой компании. И потом, он друг Большого Джона и, следовательно, должен быть мне симпатичным: друзья наших друзей - наши друзья. Поэтому я и решаю, что мне необходимо оказать ему маленькую услугу.
- Месье Бен. - говорю я громко, - Закройте кран в вашем самоваре.
Едва я успела произнести эту фразу, как все "миссы" и длинный мистер покатились со смеха.
Воспитанные, корректные барышни, забывшись, хохочут до слез.
Почему? Что я сказала такого? Ах, поняла. И слезы стыда обожгли мне веки. Какая непростительная ошибка! Я сказала: закройте "камин" вашего самовара, так как La cheminee - камин по-французски, а кран, который я советовала закрыть Бену, - La robinet. Так вот почему они так смеются. Камин в самоваре! Недурно!
Алиса, Елена и Мэли, впрочем, сдерживаются, кусая губы и глазами останавливая сестер. Бен рассыпается в благодарностях передо мною, но зато другие: длинный Джорж хохочет громко, скаля свои желтые зубы, а Молли, та просто невменяема.
О, как я ненавижу их! Нельзя же издеваться над человеком, который ошибся по рассеянности. Я с детства говорю по-французски и если обмолвилась ненароком - моя ли в том вина?
- У вас проходят языки в институте? - спрашивает Молли, в то время как глаза ее все еще смеются.
- Обязательно! - отвечаю я, поймав в ее голосе язвительную нотку. И, мгновенно вспыхивая от злости, добавляю: - Мы должны все уметь говорить по-французски и немецки, так как приходится постоянно сталкиваться с иностранцами. Я, например, никогда не рискну поселиться в Англии, так как не знаю ни слова по-английски.
Ага! Получай! Ты покраснела? И великолепно! Поняла, значит, что стыдно жить с детства в России, зная только два слова: "извозчик" и "мужик".
Теперь очередь Молли краснеть.
Но смеялась не одна она, смеялись и другие. Мне хотелось и их наказать. Что, если испортить им сегодняшний пикник "на лоне природы"? Отравить страхом этот праздничный завтрак весело настроенных людей? И вот я делаю мрачное лицо, хмурю брови и с угрюмым видом обращаюсь ко всей компании:
- Как вы не боитесь идти в лес, когда из казарм Наумского убежали новые ссыльные и рыщут в предместье.
- Что?!
У всех барышень лица вытягиваются. Джорж Манкольд выпучивает на меня глаза с таким видом, точно из ссыльной казармы бежала я, а не партия беспаспортных бродяг. Огромная бутыль с молоком прыгает у него в руках, как живая.
- Ссыльные сбежали? - спрашивает он испуганно.
- Да! Да! - с восторгом подхватываю я. - Сбежали от Наумского, бродят по лесу, на кого-то уже набрасывались и кого-то ограбили нынче утром. Вот Левка говорил, расспросите его.
Теперь Левка важно выступает из-за дерева и, переглянувшись со мною, начинает роскошную импровизацию о дебоширствах ссыльных.
Лица барышень бледнеют. Явная тревога и страх отпечатываются на них. Джорж Манкольд хмурит брови, и взгляд его озабоченно перебегает из стороны в сторону.
Один Бен спокоен и, как и прежде, занят своим самоваром.
Вдруг Джорж говорит с улыбкой:
- Это все выдумки. Русская барышня трусит напрасно. Мне, по крайней мере, никакие ссыльные не страшны. И если будет нападение, я, как истый джентльмен, буду защищать вас до последней капли крови.
Последнюю фразу он цедит по-английски и величественно ударяет себя в грудь.
Но я отлично поняла слова: "выдумка" и "трусит", относившиеся ко мне. И татарская кровь моих предков бурно заклокотала в моих жилах.
Я выдумщица?! Я трусиха?! Ну погоди же! Увидим, какой ты джентльмен!
Взволнованная, я стою на краю дороги, прижимая малютку Нину к себе. Левка подле меня; глаза его смеются. Мы научились с одного взгляда понимать друг друга, и он, как в открытой книге, читает в моей голове.
Мимо нас снова тянется великолепное шествие: Джорж с бутылью, семь барышень с провизией и толстенький Бен с самоваром.
Проходя мимо меня, все они величественно кивают мне головами. Бен смеется и шепчет лукаво, поравнявшись со мною:
- Как жаль, что вы не с нами. Было бы во сто раз веселее. Честное слово!
- Хорошо! Вы еще услышите обо мне! - успеваю я ответить ему чуть слышно.
* * *
- Ну, Левка, за мной!
Ниночку мы передали с рук на руки Эльзе.
Маленький револьвер-бульдог, заряженный холостыми зарядами, в моем кармане, однако из него трудно бить ворону. Это подарок Большого Джона. Левка, с игрушечным монтекристо моего старшего братишки в руках, пробирается кустами в самую чащу, где уже делают костер и откуда несется веселая трескотня на английском языке. То-то будет потеха!
План действий давно созрел в моей голове. Напугать надменных англичанок, выставить "джентльмена" Джоржа в самом непривлекательном свете - новый замысел Лиды Воронской.
Мы пробираемся сквозь кусты, беззвучно смеемся, и оба преисполнены задора.
- Стоп! Мы у цели. Стоп!
Я командую шепотом и останавливаюсь. Левка берет ружье на прицел: дулом на воздух.
- Ну, штука! - говорит он шепотом, захлебываясь от восторга. - Ах, чтоб тебя, придумаешь!
И тот же восторг отражается в его черных глазах.
Перед нами поляна. Посреди пылает костер. Вокруг костра, важно рассевшись на пестрых пледах, все семь барышень и два молодых человека с аппетитом уничтожают тартинки, изредка перебрасываясь короткими английскими фразами. Джорж Манкольд важно оделяет всех молоком из огромной бутыли.
- А ну-ка, Левка, свистни. Пора! - шепчу я моему спутнику, загораясь необузданной жаждой шаловливой проделки.
Левка знает уже, что должна означать моя фраза.
У ссыльных есть свой особый посвист, которого так боятся мирные горожане Ш. За этим посвистом следует обыкновенно какая-нибудь проделка. И, разумеется, такой посвист должен произвести потрясающее впечатление здесь, в лесу.
Все участники пикника веселы и беспечны. Молли кокетливо улыбается и кушает тартинки, едва раскрывая рот, как бы для того, чтобы убедить всех, как он у нее мал и изящен. Алиса гордо поводит глазами и что-то оживленно говорит о "мисс Лиде", то есть обо мне. Все остальные англичаночки пожимают плечиками.
Все это по моему адресу, я отлично понимаю. Ага! Так-то! Отлично!
- Мисс Лида, - говорит Джорж и прибавляет что-то очень остроумное, должно быть, по моему адресу, и взрыв смеха оглашает поляну.
Но, увы! Ему не суждено длиться долго... Левка, приложив палец ко рту, издает ужаснейший свист.
- А-а-а-а! - вопят барышни, вскакивают с травы и начинают метаться по поляне, собирая остатки провизии в корзины.
- Пли! - снова шепчу я Левке, и в тот же миг щелканье монтекристо и выстрел моего бульдога, а за ним другой, третий и четвертый оглашают лес.
Дружный визг проносится вслед за этим по лесной чаще.
Я выглядываю из кустов и вижу: Мэли и Лиза бегут, взявшись за руки, прямо в кусты и визжат, как поросята. Елена от страха опустилась траву. Алиса схватила самовар и стала в оборонительную позу. Бен, отчаянно жестикулируя, уговаривает Кетти и Луизу не волноваться. А те мечутся по поляне, не находя места, куда скрыться.
- Ссыльные! Разбойники! - вопят они по-французски, обе бледные, как смерть.
Молли, с подкосившимися от страха ногами, сидит на траве и лопочет что-то, а храбрец Джорж, забыв все на свете, трясущимися руками льет молоко из своей огромной бутыли прямо на великолепную прическу Молли и на ее воздушное батистовое платье.
Едва сдерживая смех, я стреляю еще раз в воздух и выхожу на поляну.
Мимо меня метнулось что-то длинное, высокое, рыжее и худое, и фалдочки Джоржа скрылись в кустах.
Храбрый джентльмен, вместо обещанной защиты барышень, предпочел дать тягу.
Не владея собою, я заливаюсь смехом. Бен, сразу поняв, в чем дело, вторит мне с самым добродушным видом. Барышни успокаиваются, и суета на поляне понемногу прекращается.
- Прошу прощения! - говорю я вежливо. - Мы с Левкой пробовали оружие, а то негодный ястреб повадился воровать цыплят у нас на мызе; надо же найти на него в конце концов суд и управу. Но что с вами, m-lle Молли? - прибавляю я совсем уже невинно.
Голова Молли, ее пышный шиньон прически белы и мокры, точно от снега.
- Боже мой! Молоко! О-о! Джорж не очень-то храбр, по-видимому. Но где же он, однако? - говорю я, едва удерживаясь от смеха, в то время как Левка просто катается по траве.
Молли, злая и надутая, как индюшка, приводит себя в порядок при помощи сестричек.
- Глупая шутка! - ворчит она сквозь зубы. - Можно было напугать до смерти.
- Слава Богу, однако, никто не умер! - подхватываю я весело, но мгновенно замолкаю при виде вылезшего из кустов Джоржа.
Его шляпа потеряна. Рыжие волосы в беспорядке. Он смотрит испуганно и смущенно лепечет что-то о разбойниках - ссыльных, стрелявших в лесу. Он поистине жалок, и я могу быть удовлетворена вполне. Сестрички и Бен всячески успокаивают его.
Мы с Левкой молча раскланиваемся и исчезаем.
* * *
А лето подвигается все дальше и дальше, на редкость жаркое лето. Знойно дышит большое озеро, накаленным воздухом несет от леса. Даже близость реки не помогает.
У Вари головные боли повторяются теперь ежедневно, приводя ее в отчаяние.
- Вся надежда на Царицу Небесную! - говорит она мне часто. - Захочет исцелить Владычица Казанская. Помнишь, ты мне давала книгу, в которой рассказано, как исцелилась девушка по милости Божией Матери от хронической болезни ног? Вот скорее бы Казанская пришла.
А праздник Казанской иконы Божией Матери приближается. Это видно по всему: множество духовенства съезжается в маленький город; огромное число молящихся едет и идет сюда; церкви украшаются по-праздничному; на городской площади идут приготовления к ярмарке и гулянью.
Нашим прислали почетные билеты на места У окон городской управы, мимо которой пройдет крестный ход. Но мы с Варей упросили отпустить нас "в народ", чтобы видеть чудотворную икону близко-близко, чтобы получить возможность очутиться под нею хоть на минуту, когда ее понесут в процессии, высоко поднятой над головой.
Этого хотела Варя.
- Я чувствую. Я чувствую. Лишь только Владычица очутится надо мною, мои головные боли пройдут, исчезнут навеки, - шептала она мне в религиозном экстазе. - Исцелюсь я, Лидочка; только ты попросись у твоих отпустить нас в толпу.
И я просила, молила об этом и папу-"Солнышко" и маму-Нэлли. После предостережений держаться в стороне, не лезть в "самое пекло" разрешение это нам было дано.
* * *
Наступил наконец давно ожидаемый день. С утра в безоблачном небе палило солнце. В двенадцать часов мы вышли из дома: "Солнышко", мама-Нэлли, дети, Варя, Эльза и я. Два заранее приготовленных городских извозчика повезли наших с Эльзой по направлению к улице, где помещалась городская управа. Я и Варя, в простых ситцевых платьях, с легкими шарфами вместо шляпок на головах, как настоящие богомолки, пустились пешком навстречу крестному ходу.
"Солнышко" перед тем, как сесть в наемную коляску, долго и тревожно убеждал меня присоединиться к ним, отменив решение идти в толпу. Но я взглянула на замкнутое лицо Вари, на ее бледные сжатые губы, на решительные глаза, говорившие: "Все равно я пойду одна, если ты откажешься. Пойду непременно. Потому что там исцеление и счастье для меня".
- Ну разумеется, их не переупрямить обеих! - пожимая плечами, произнес раздосадованный отец. - Держитесь в стороне, по крайней мере. А то ведь задавят вас. Ради всего святого, прошу вас, подальше от толпы.
- Ну конечно, "Солнышко", ну конечно! Будь спокоен!
Я вижу в его глазах тревожные огни. Лицо мамы-Нэлли тоже неспокойно.
Ах, я не могу отступить, родные мои. Не сердитесь на меня.
Когда извозчик отъезжает, отец оборачивается еще раз и кричит:
- Помните. В два часа ждем вас в управе. А то беспокоиться будем! Возвращайтесь скорей.
- Да, да, конечно! Поезжайте с Богом! - кричу я весело и задорно.
Но тут новая остановка. Мой младший братишка, обожающий Варю, начинает реветь во все горло.
- И я хочу! И я тоже с вами на крестный ход! - картавит он, вырываясь из рук Эльзы, держащей его на коленях.
Варя подбегает к нему, обещает принести игрушку, говорит что-то смешное и нервно держится за виски. Голова у нее сегодня с утра горит и болит ужасно. Глаза - почти безумные от нестерпимого физического страдания.
- Ну, идем же, - шепчет она мне.
Пока мы шагаем по предместью, нас то и дело обгоняет запоздавший из соседних деревень народ. Чем ближе к городу, тем толпа гуще и пестрее. Но вот смутный гул несется с площади - там огромная шумная толпа ждет процессии. Здесь и горожане, и крестьяне, и нищие - целые полчища нищих, калек и убогих. Кликуши выкрикивают на разные голоса; блаженные и слепые выпевают дрожащими голосами мольбы о подаянии. Детские нежные голоса изредка прорезают этот гул.
Между ларьками, еще не окропленными святою водою до начала ярмарки, снуют подростки. Высоким фальцетом черный худой монах, босой, в растерзанной рясе, рассказывает народу о том, как появилась первая чудотворная икона Владычицы:
- Шведы осаждали крепость, отбитую у них русскими. Наши дружины засели в крепости и защищались. Но с каждым днем падали русские силы и одолевала вражья рать. И вот кто-то заметил трещину в крепостной стене, точившую влагу. Разломали часть каменной ограды и видят: Пречистый образ, замурованный в стене, точит слезы. Чистые святые слезы на Лике Бог весть откуда появившейся иконы Царицы Небесной. И вспыхнули новым боевым духом русские дружины. Помолились Владычице, поместили ее в крепостном соборе и с новыми душевными силами ринулись на врага. И одолели, и покорили шведа. С тех пор и празднуется годовщина этого великого события в Ш., и тысячи, десятки, сотни тысяч богомольцев стекаются сюда в этот день.
Монах заканчивает свое повествование кратким славословием и начинает снова.
- Идем на главную улицу, - шепчу я Варе, - здесь задавит толпа.
- Да, да, пойдем навстречу процессии. Уже скоро! - отвечает она каким-то странным, будто не своим, голосом.
Я оглядываюсь на Варю.
Какое удивительное лицо. Без кровинки и полное вдохновенного ожидания.
- Варя, - говорю я, - ты веришь, что исцелишься?
- Бесконечно верю! О, как я страдаю, если бы ты знала только, какая это невыносимая, адская боль! Но теперь уже недолго, я знаю, я уверена.
Мы с трудом протискиваемся на главную улицу. Здесь не меньшая толпа. Посреди нее тянется узкая шеренга. Держась один за другого, крепко ухватившись за платье друг друга, стоят гуськом богомольцы. Голова этой живой многоликой змеи, должно быть, далеко за городом, хвост - на противоположном конце, у самых вод бурной Ладоги. А кругом теснится народ, образуя новые и новые течения, новые шеренги.
Распоряжается всем Наумский со своими ссыльными - распоряжается умно и толково. И все подчиняются ему.
- Полковницкая дочка пришла с ихней бонной, - узнав меня, говорит рыжий староста и, растолкав кого-то, втискивает нас в главную шеренгу.
Впереди меня Варя. Позади какая-то старуха в черном платочке, с котомкой странницы на спине. А перед нами и за нами бесконечные зигзаги людей, которые сплелись в длиннейшую гирлянду. С боков толпа, беспорядочно топчущаяся на месте. Над головами синий купол с разорванным на нем кружевом облаков и жгучее полуденное светило. Свистки пароходов прорезают то и дело звон колоколов. Изредка слышится визгливый, полный ужаса и муки вопль кликуши или певучий речитатив сборщика подаяний на храм Божий.
- Идут! Идут! Близко Владычица! - неожиданно раздается чей-то громкий голос, и вся толпа по бокам шеренги, как стоглавая гид-ра, поддается вперед.
- Ой, батюшки! Ой, угоднички! Задавили! - раздается чей-то придушенный голос, и мгновенно все сразу смолкает.
Показывается голова процессии. Ярко горя золотой ризой иконы, на высоко поднятых носилках, среди хоругвей и образов на древках, плывет по воздуху Владычица Казанская. Издали слышатся церковные напевы. Сверкают ризы духовенства. Белеет клобук архиерея. Гремят звонкими голосами певчие. И все это на фоне неумолкаемого колокольного звона.
Владычица все ближе и ближе. Уже можно различить светлый, пречистый облик Божественного, прекрасного лица Страдалицы Матери и Младенца, обреченного на жертву для искупления людских грехов. Прямо перед нами дивное детское личико и скорбные слезы Матери в темных очах.
Золото икон и хоругвей ослепительно.
Я невольно вскидываю глаза на Варю.
Вся ее сильная, широкоплечая фигура дрожит мелкой дрожью. Ее бледное, без кровинки лицо видно мне в профиль. Помертвевшие губы ее шепчут:
- Исцели! Спаси! Исцели, Чистая, Прекрасная, Невинная! Избавь от муки рабу Свою, Чистая, Прекрасная! Царица земли и неба! Спаси! Исцели! От адской боли избавь, исцели меня!
На ее ресницах нависли слезы. На мертвенно бледном лице восторг, ужас, вера и мука слились в одно целое.
И вмиг ее напряжение передается мне.
- Избавь, исцели Варю! - шепчу я вслух, забывшись, стискивая руки, так что мои тонкие пальцы сплетаются до боли и хрустят в суставах.
А Владычица все ближе и ближе. Теперь Ее кроткие темные глаза и чистые детские глазки Божественного ребенка точно глядят нам прямо в лицо. Уже тонкая струйка ладана и запах розового масла, исходящие от златотканых покровов, устилающих носилки, доходят до нас.
Вдруг голубой туман застилает от меня и головы народа, и золото икон и хоругвей, и блестящие ризы духовенства, и я вижу одни глаза.
Только глаза Светлой и Прекрасной Девы, затуманенные слезами. Что-то подкатывается к горлу, что-то душит его. А глаза все ближе, все яснее. Кружится голова. Запах ладана туманит мысль. Я почти лишаюсь сознания от волнения, переполнившего все мое существо.
- Головы наклоните! Головы! - кричит чей-то голос. И я машинально склоняю голову, плечи, весь стан.
Певчие поют: "Радуйся, Благодатная!"
Что-то шуршит надо мною, и розами райских садов наполняется воздух, их ароматом, тонким и мистическим.
"Она здесь! Она над нами! Я чувствую! Я вижу, не глядя!" - рвется в моем мозгу последняя сознательная мысль.
И снова легкое шуршанье, шелест шелка и старых византийских пелен покровов. И безумный восторг и мольба к Царице.
- Исцели, Прекрасная, Варю! Исцели Ты, Могучая и Кроткая, Великая и Благая!
* * *
Еще миг, еще и, словно проснувшись, я оживаю.
Пронзительный выкрик кликуши позади и чей-то тихий, блаженный шепот.
Варя передо мною. Глаза - огромные на исхудавшем за час высшего напряжения лице. Порозовевшие губы шепчут: .
- Не знаю, что это, но... но... я не чувствую боли, никакой боли. Ах, Лида, Лида!
Она протягивает руки к уплывшей далеко по воздуху на высоких древках иконе и рыдает. Рыдает громко, каким-то восторженным счастливым рыданием.
- Не чувствую боли! Нет! Нет! - повторяет Варя все так же блаженно и изумленно.
Потом хватает меня за руку:
- Бежим скорее, скорее! Рассказать нашим. Нет боли! Пойми, исцелена! Исцелена я, Лида!
И опять рыдание ликующее, безумное потрясает ее грудь.
Мы схватываемся за руки и вырываемся из шеренги. Берем вправо - толпа; влево толпа еще плотнее. Тогда через силу пробираемся сквозь самую гущу туда, к площади, где кажется нам, как будто меньше народу.
Но густая стена широких спин заслоняет нам путь. Крепкая стена, через которую нам не пробиться. Кто-то сдавил мне плечо до боли, кто-то нечаянно ударил локтем в грудь. И снова заколдованная стена обступила нас теснее и жарче со всех сторон. Дыхание сперлось в моей груди, капли пота выступили на лбу.
Похолодело в спине и в кончиках пальцев. "Нас задавят!" - мелькнуло в моей голове.
- Варя! - сдавленным шепотом бросила я моей спутнице.
Но ее уже не было около меня. Чьи-то чужие, потные, багровые от натуги лица окружали меня, чьи-то бестолково напирающие в общей давке спины сжимали все уже и уже кольцо.
Кто-то крикнул в паническом страхе:
- Батюшки, задавили!
И сразу я почувствовала, что мне нечем дышать. Сделала невероятное усилие, поднялась на цыпочки, потянулась. Но тут кто-то изо всех сил толкнул меня в спину, затем меня сдавила, как обручем, со всех сторон толпа. Мои ноги отделились от земли, и я повисла в воздухе, сдавленная со всех сторон. Холодный пот покатился у меня по лицу. Глаза заволакивало туманом.
"Сейчас упаду и меня раздавят, - последней мыслью пронеслось у меня в мозгу. - Сейчас погибну..."
Вдруг я увидела в десяти шагах знакомую маленькую головку на широких плечах, высившуюся над толпой, и, собрав последние силы, я прохрипела отчаянно:
- Большой Джон! Сюда!
* * *
Я очнулась вне города на зеленой лужайке в предместье.
Я лежала на траве поверх плаща, разостланного Большим Джоном. Варя и Левка суетились около меня. Большой Джон держал мою руку, смотрел на меня тревожными глазами и улыбался через силу.
- Ну вот, наконец-то вы отошли, - услышала я его милый голос. - Теперь, как отдохнете, можно идти отыскивать ваших.
- Меня чуть не задавили, не правда ли, Большой Джон? - прошептала я.
- Слава Богу, этого не случилось. Маленькая русалочка жива и здорова.
- Благодаря вашему вмешательству, - произнесла я, протягивая ему обе руки.
- Не моему участию, а участию Провидения, - поправил он меня с улыбкой. - Ведь если бы Богу не угодно было послать к вам навстречу такую высоченную каланчу, такого Дон-Кихота, как я, может быть, маленькая русалочка и захворала бы, помятая в этой ужасной давке.
- То есть умерла бы, Большой Джон, выражаясь точнее.
- А m-lle Варя! Вы слышали о m-lle Варе? - чтобы замять разговор, волновавший нас обоих, произнес Большой Джон, кивая в сторону моей подруги. - Она чувствует теперь себя прекрасно после своей горячей молитвы. Счастлив, кто может так чисто и свято верить в великую силу Божества. Только вы, русские, с вашими золотыми простодушными сердцами, умеете так верить и молиться. И как я за это уважаю вас всех! - закончил Большой Джон.
- А вы-то, Большой Джон, вы сами? - вырвалось из моей груди. - Надо быть самому очень религиозным и верующим, чтобы решиться плыть на край света и обращать на путь истины жалких диких людей. Или вы шутили тогда, когда говорили, что отправляетесь в Америку миссионером?
- Нет, маленькая русалочка, - произнес он серьезно, и его ястребиные глаза приняли мечтательное, почти детское выражение. Я с малых лет грезил о том, чтобы принести посильную помощь тем, кто нуждается в этом. У меня создался свой собственный идеал, свой цикл желаний, и на первом месте - жгучая потребность видеть людей людьми, а не жалкими полудикими животными. А ведь там, в дебрях девственных лесов, они рыщут бессознательными зверьми, без религии, законов, без познания истины. Это бедные, жалкие, обиженные роком дети природы. К ним лежит мой путь. Сделать их людьми, посеять в их сердцах веру, светоч сознания; разбудить в них жажду знаний, хотя бы самых примитивных и небольших. Разве же это не счастье, маленькая русалочка?! Разве это не счастье?
- А если они убьют вас, Большой Джон?
- О, маленькая русалочка! Поэтичная, экзальтированная головка! Времена Майн Рида, Эмара и Купера прошли. Воинственных краснокожих, что так пленяют юношество, нет, и те жалкие дикари, последние отпрыски вымирающих племен, те, уверяю вас, смотрят на нас как на белых богов, светлых вестников мира.
- Ах, Большой Джон, если бы все это было так!
- Как бы то ни было, маленькая русалочка, но я должен осуществить мою мечту. Моя бродячая душа уже тоскует. О, Большой Джон - феноменальный бездельник, и никакое другое дело не улыбается ему! Через месяц, восьмого августа, мы уезжаем отсюда, я и Левка. Не правда ли, Левка: удираем мы с тобой скоро из здешних прекрасных мест?
- Стало быть удираем, Иван Иванович! - с веселой готовностью сорвалось с уст Левки.
- Ну а теперь идем искать ваших, а то они, должно быть, измучились в ожидании. У вас хватит на это достаточно сил, маленькая русалочка? А то я приведу коляску.
- Нет! Нет, Большой Джон! Я могу идти.
И опираясь на его руку, в сопровождении Вари, словно пронизанной тихим счастьем, и Левки, мы отправились к зданию управы разыскивать своих.
Отъезд Большого Джона волнует меня. Я так привыкла к дружбе этого большого, сильного человека, к его братской привязанности ко мне, к его дружеским советам и беседам; одно представление о том, что скоро в маленьком Ш. не будет Большого Джона, наполняет меня тоской.
А колокола все еще заливают своими звуками маленький город, и смутно доносится до нас пение с площади, где освещают теперь лари торгашей.
* * *
В конце июля погода изменилась. С Ладоги подул северный ветер. Зашумело бурливое синее озеро, закипела холодная быстрая река. Белые барашки волн заиграли на поверхности. Холодный вихрь закружил над городом. Теперь целыми днями идут дожди. Старые сосны плачут под окнами. В мокрые влажные туманы оделись прибрежные леса.
Дети вот уже две недели сидят в комнате. У Павлика кашель, у Саши тоже. Малютка Ниночка здорова, но выглядит вялой и хилой. У Эльзы флюс во всю щеку, но зато Варя... Что-то странное произошло с Варей. Резкий, протестующий характер Вари после происшествия в Казанскую изменился к лучшему. Что-то новое, легкое появилось во всем ее существе. Вместе с ее мучительной болезнью, казалось, исчезло в ней и то грубоватое, что подчас отталкивало от нее окружающих.
В лице Вари заметно новое выражение, и улыбка у нее другая, стала она женственнее, милее, лучше. И к Эльзе она стала относиться много лучше: трогательно лечит ее больные зубы, приготовляет полоскание от флюса, встает по ночам кипятить маленькой швейцарке ромашку и часто вслух мечтает о монастыре, о своем намерении под старость лет посвятить себя Богу.
- Ты веришь ли, - говорит она часто в минуты особенной откровенности, - ты веришь ли - в тот момент, когда проплыла над моей головой чудесная икона, я почувствовала точно толчок во всем существе и будто чья-то нежная-нежная рука коснулась моей головы, пылавшей от боли. И боль исчезла сразу, и чудная радость охватила все мое существо. Теперь я служу молебны, по сто поклонов кладу ежедневно, но этого мало, мало. Когда я не понадоблюсь больше детям, то отдам себя всю, всю целиком, на служение Ей, Небесной Царице. Как ты думаешь, хорошо это будет, Лида?
Что я могу ей ответить? Как далека я от тех светлых порывов, которыми полна душа Вари! Моя собственная душа - это какая-то буря, какое-то сплошное восстание наперекор судьбе. Я хожу все эти дни злая и негодующая и пишу такие же злые, негодующие стихи. Я злюсь на все: и на бурю, и на ветер, и на бунтующую реку, которая не подпускает меня теперь к себе, злюсь, что мне нельзя вскочить в лодку и уплыть далеко, нельзя выскочить под дождь и пронестись по лесу.
Ах, как тоскует по милой природе моя бунтующая душа! Но больше всего злюсь на Большого Джона, решившего уехать через несколько дней в Америку. Его затея мне кажется нелепой, почти смешной. Я эгоистка и не хочу терять друга из-за каких-то идей.
А дожди льют непрерывно. Ливнями размыло дорогу, и мыза "Конкордия", чуть приподнятая над окрестностями, теперь кажется островком.
* * *
Второе августа. Вечер. Всюду зажжены лампы. На улице темень, слякоть и дождь - непрерывный, монотонный. И издали доносится гомон бунтующей реки.
В нижнем этаже, у наших, гости. Играют в карты, рассказывают новости. Мама-Нэлли два раза присылала за мною, но я категорически отказалась сойти вниз, ссылаясь на головную боль. Терпеть не могу чинно сидеть в гостиной и изображать светскую барышню, говорить о погоде и о том, как не по дням, а по часам дорожает мясо и что беглую партию ссыльных водворили в тюрьму. Не люблю выслушивать похвалы моим стихам и прозе, которых никто не читал, но о которых мама-Нэлли рассказала здешним барышням и дамам, и о том, что я правлю лодкой и гребу, как рыбацкий мальчишка, тоже не люблю распространяться. Идти вниз и выслушивать сладенькие комплименты моей "особенности" - благодарю покорно. Уж лучше посидеть тут.
Как уютно и тепло в большой детской! За круглым столом расселись мы, девушки: Эльза, Варя и я с детворою. Варя дошивает воздух - пелену к иконе Казанской; Эльза рисует для Ниночки голову лошади, больше, впрочем, похожую на свиную; я забавляю мальчуганов.
Мой репертуар скоро иссякает сегодня. Я уже показала и "зайчика", "молящуюся монашенку" на тени, и обыграла их в шашки, и рассказала сказку про царевну Бурю, в один миг создавшуюся в моей голове, и снова заговорила о дикарях Америки, к которым направляются Большой Джон с Левкой.
- Это нехорошо, что он уезжает. Нехорошо, что оставляет отца, сестер и друзей. Где же тут братское чувство, привязанность, дружба? - говорю я с глухим раздражением против Джона.
- Он человек идеи. Его влечет задача сделать разумными существами людей-животных! - возражает Варя.
- Чепуха! Это высший эгоизм! - протестую я снова. - Просто он желает заставить о себе говорить весь мир!
И негодование к поступку Большого Джона заливает мою душу темной волной.
- Ах, вы не знаете его! - восклицает по-французски до сих пор молчавшая, маленькая Эльза. - Это такой человек, такой... - И она смолкает внезапно.
- Если он "такой", так и сидел бы дома. Всем нам он здесь нужнее, нежели каким-то дикарям Миссионер-проповедник в двадцать четыре года! Смех! Просто не может спокойно усидеть на месте, бродячая, кочевая душа.
Я действительно злюсь и негодую. Еще бы, весь маленький Ш. привык к доброму волшебнику, между тем он нас покидает. А сама? Я не могу себе представить, что не придется делиться моими радостями и невзгодами с Большим Джоном, моим другом, таким мудрым и духовно красивым, с такой детски-чистой, огромной душой. А темная, злая сила все шире и шире разрастается в моей груди.
* * *
- "Царица" утонула в Ладоге! Пошла ко дну! Маленькая лодочка с людьми, как щепка, носится по реке. Ее выкинуло в Неву. Народ собрался у фабричной пристани. Лодка борется как раз близ нее.
Даша, только что сообщившая нам эту новость, отчаянно жестикулирует, остановившись на пороге детской.
- "Царица"? Большой мачтовый пароход? Пошел ко дну? Не может быть! - вырывается у нас.
- Ну да. Слышали, с маяка были сигналы? Выстрелы были весь вечер. Команда и пассажиры успели вскочить в лодку. Мечутся сейчас по Неве. Крушение произошло чуть ли не у самого устья. Вся фабрика на берегу. Говорят, лодку прибивает к пристани, да водоворот здесь в порогах тормозит дело.
Даша задыхается, спеша передать новость. Дети волнуются. Варя и Эльза бледнеют.
- Там люди гибнут! Это ужасно! - срывается с уст Вари, и она тихонько шепчет молитву.
- Вы говорите, против фабрики, Даша? Но у них же есть катер? - срывается у меня.
- Ну да. Катер есть. Но охотников на верную смерть мало. Волны что в море, агромадные. Совсем разгулялась наша Нева. Директорский сын вызывает охотников плыть за лодкой, да никто не решается пока.
- Что?! Большой Джон?
- Сейчас сторож Федот оттуда. Говорит, молодой барин фабричных подговаривает снаряжать катер. А если, говорит, вы не согласны, я один поеду на своей душегубке и по два человека всех перевезу на берег, - продолжает рассказывать Даша.
- Он это говорил?! Большой Джон?! - Мое сердце колотится. - Большой Джон сам плывет спасать погибающих на своей лодке? Вы это знаете наверное, Даша? Да?
Но что-то внутри меня отвечает за девушку:
"Большой Джон не был бы Большим Джоном, если бы он этого не сделал. Какой здесь может быть иной ответ?"
Острая до боли, ясно представляется потрясающая картина. Маленькая, хрупкая, как скорлупа, лодчонка и в ней высокий человек среди бурно закипающих седых валов.
Нет! Нет! Этого нельзя допустить! Невозможно! Его надо отговорить во что бы то ни стало. О, Большой Джон!
Что-то закипает во мне. Что-то повелевает помимо моей воли мною.
- Плащ, калоши и зонтик! Даша, вы пойдете со мною! - кричу я и, в одном платье минуя лестницу, прыгая через три ступени, выскакиваю на крыльцо.
* * *
Не знаю, чьи руки накинули на меня резиновый плащ с капюшоном, кто развернул зонтик над моей головой, кто сунул под мои ноги низенькие калоши, кто светил мне маленьким ручным фонарем и чей голос шептал мне испуганно:
- Вернитесь, барышня, вернитесь! Как бы барин с барыней не осерчали!
Ах, разве я могла вернуться, когда там, впереди, собрался идти на верную гибель мой большой друг?
Дождь хлещет теперь с удвоенной силой. Большим и широким ручьем кажется дорога к предместью. Мои ноги и ноги моей спутницы тяжело хлопают по воде. Жалобнее скрипят стволами деревья по краям дороги. В черные тучи прячется небо.
Мы бежим так быстро, как только хватает силы.
Надо поспеть туда, к фабрике, на пристань. Надо не допустить этого безумия. Надо удержать во что бы то ни стало Большого Джона!
И я прибавляю шагу.
Вот и белые стены фабрики. Вот и черная, мокрая, скользкая пристань. И огромная толпа на берегу и на пристани.
Что такое?!
Люди кричат, размахивая руками, указывая по направлению бушующей речной стихии. Но их голоса покрывает страшный вой реки, грозящей выступить из берегов и затопить город.
- Где господин Вильканг? Где господин Вильканг? Где молодой барин? - кричу я ближайшей группе фабричных, напрягая все силы своего голоса.
Меня не слышат, не отвечают, продолжая галдеть свое, указывая на реку, размахивая руками.
- Там барин Вильканг. Там.
- О! Опоздали! Мы опоздали! Он уже уплыл на своей душегубке!
На реке черно, как в могиле, и только седые волны белеют остро во тьме. Тот же вой. И изредка человеческие крики, доносящиеся призывно с середины реки.
Я сажусь на мокрый камень и слушаю, как во сне, отрывки людских разговоров.
- Ни за что не хотел слушать. Уговаривали - куда тут. Вскочил в свою душегубку. Эх, Иван Иванович! Молод - зелен, душа терпеть не умеет. Пропадать тебе, видно. Ни за грош пропадать.
Кому пропадать? Зачем? Ах да, Большой Джон. На реке. О нем говорят эти люди. Зачем, зачем мы не отговорили его, зачем пришли так поздно?!
* * *
Кто это рыдает около меня? Кто стоит подле так близко?
Это Алиса Вильканг и Елена - две гордые девушки, всегда несколько пренебрежительно относившиеся ко мне. Зачем они плачут? Или уже поздно и то страшное, роковое уже свершилось с их братом? Ужас! Ужас!
Всегда гладенько причесанные, корректные и тихо-спокойные, "невозмутимые альбионки", как я их мысленно окрестила, теперь они так доступны, понятны моей душе с их человеческим страданием, с их отчаянием и любовью к старшему брату.
- О Джон! Джон! Безумный, несчастный, милый! - рыдают они.
Их отец, вместе с толстеньким Беном и длинным Джоржем, мечутся по берегу, умоляя фабричных снарядить катер.
Директор, обычно важный и недосягаемо-величавый, теперь жалок и несчастен, как и его дочери. Это печальный, убитый горем отец, изнывающий от страха за жизнь сына.
- Верните его! Верните! - срывается с уст этого высокого, седого старика, похожего на старинного лорда.
Но фабричные нерешительно мнутся на месте. Снарядить катер, чтобы погибнуть в бушующих волнах?! У каждого дома семья, дети. Нельзя жертвовать жизнью. Это безумие. Нельзя.
Вдруг заколыхалась огромная толпа, и из нее выступает Наумский с частью своей команды.
- Барин! Ваше высокородие, не сумлевайтесь! - говорит он хриплым басом. - Мы на катере поплывем, вели готовить катер. Он, Иван Иванович то есть, многих из нас человеками сделал, на фабрику определил, помог многим. Так ужели же не помочь ему, родимому, дать погибнуть? Да что мы, звери либо люди? Готовьтесь, братцы! Кто за мною? Либо на жизнь, либо на смерть!
- Я, дядя Наумский!
- Я за тобою!
- Терять нечего, возьмите и меня!
И вот тонкий, еще детский голос покрывает все остальные.
- А меня, староста, что же забыл?
Это Левка, Бог весть где пропадавший весь вечер и появившийся на берегу только сейчас.
- Ладно, паря, коли так, послужи своему благодетелю тоже.
И толпа ссыльных бросается к реке. Минута, две - и уже все суетятся у катера, стараясь подвести его к пристани. Уже катер прыгает на волнах. Младшие сестры Джона бегают с распущенными мокрыми волосами и кричат, и плачут, простирая руки к Неве.
- Джон! Джон! Милый!
Внезапно отчаянный вопль повис над рекою.
Голос Большого Джона. Его вопль. И чей-то ответный стон с берега. Крик, полный ужаса, отчаяния и горя.
- Поздно! Душегубка перевернулась! Поздно теперь...
* * *
Люди не метались и не кричали больше. Во тьме не видно было реки. Но чувствовалось, что свершилось что-то непоправимое, страшное, от чего пахнуло смертью. Гибель пронеслась в мокром воздухе. Чья-то смерть пролетела над головами толпы.
Гребцы на катере работали исступленно. Люди выбивались из сил, спеша к человеку, который бился, погибая в борьбе с рекой.
Окаменев, я сижу на камне. Я ничего не вижу кругом. На моих коленях чья-то мокрая от дождя голова.
Это Молли - подруга сестер Большого Джона, друг детства молодого Вильканга. Почему так рыдает она, эта надменная девушка, горделиво резавшая меня еще так недавно? Она пришла сюда разделить свое горе с моим?
Да полно, горе ли? Быть не может, чтобы он погиб, такой светлый, ликующий, мудрый и честный!
А цепенеющее ожидание все длится, длится. Глуше ропщет река в сером рассвете. Постепенно расплывается черная муть ночи. В сером тумане возвращается катер. Что-то тяжелое и большое распростерто по середине его.
Невод! Зачем невод?
Я подхожу к борту пристани в ту самую минуту, когда толпа людей, подняв то большое и черное, что запутано в сети, раскачивает его за два конца.
- Большой Джон! - кричу я.
На мгновенье я вижу сквозь мокрую сеть бледное неподвижное лицо со стеклянными, широко раскрытыми глазами и раскрытый рот в неподвижной мертвой улыбке. Это все, что осталось от моего друга, еще несколько часов тому назад живого, доброго и веселого!
- Большой Джон! Большой Джон! - повторяю я тихо, стоном, и почва медленно выскальзывает из-под моих ног.
Чей-то крик, похожий на стон бури, чье-то рыдание, потрясающее толпу. Затем склоненные надо мною, озабоченные лица "Солнышка" и мамы-Нэлли, - это является последним проблеском в моей помутившейся голове.
Я без слез и жалоб даю увести себя, доставить домой и уложить в постель. Я дрожу с головы до ног, но мне не холодно. Что-то безгранично тяжелое придавило душу.
"Опоздала! Опоздала! Не успела отговорить!"
Эльза рыдает в своей постели. Она не верит, что Большой Джон погиб. Но он погиб - это несомненно. Душегубка опрокинулась в ту минуту, когда катер благополучно доставил к противоположному берегу Невы спасшихся пловцов. Душегубка же перевернулась, и Большой Джон пошел ко дну. Течением не отнесло его к порогам, так как Наумский успел забросить захваченную в катере рыболовную сеть. И в ней его доставили на берег, уже без признаков жизни.
И не стало на земле прекрасного Большого Джона.
Бедный друг! Как могла я считать тебя беспечным и веселым кочевником, цыганской бродячей натурой, - тебя, отдавшего жизнь за других! Как могла я не понять тебя, самоотверженного, погибшего во славу любви к ближним!
Раскаяние гложет меня. Я страдаю без слез той мукой, которой ничто не может помочь.
* * *
Буря умолкла. Стихия, проглотившая жертву, затихла, точно удовлетворенная ею.
После катастрофы водворился штиль на реке и озере. Снова улыбнулось солнце, снова засверкали голубые небеса, снова засияло лето, и красивый царственный август сулил, по-видимому, теплые дни.
Большой Джон лежал в гробу, в маленькой часовне, среди умирающих лилий и тубероз.
Обезумевшие от горя отец и сестры решили везти его тело в Петербург, где на англиканском кладбище был фамильный склеп семьи Вильканг.
* * *
Эльза ездила на похороны. Мои родители были там тоже. А я не могла. Большой Джон, прости меня за то, что, желая запечатлеть твой образ таким, каким он был для меня, не хочу разрушить его обаяния новым впечатлением, которое получится от мертвого Джона. Прости, дорогой брат и товарищ! Я вечно помнить тебя таким, каким я тебя знала: добрым, мудрым, веселым, исполненным радости и жажды жизни.
* * *
Золотое солнце горит над маленьким городом. Чирикают птицы, предчувствуя скорое прощание с летом. Синеют сосновые леса, и ропщет огромная, как море, Ладога.
Я и Левка идем на кладбищенскую гору и молчим. Молчим и думаем, каждый порознь, о Большом Джоне.
- Он любил на фабрике собственноручно пускать в ход машину, - неожиданно срывается у Левки, похудевшего до неузнаваемости со дня гибели Большого Джона.
- Он хотел отдать свой труд, свой мозг, свое сердце людям там, далеко-далеко, и отдал здесь за других самую жизнь! - говорю я.
Левка валится на песок и рыдает. Я вижу, как сотрясается тело мальчика, как вздрагивают его широкие плечи.
Счастливец Левка, он может плакать. А вот моя душа замерла от горя, и цепенеет сердце - и нет слез в моем угнетенном печалью существе.
Приходить на кладбищенскую гору и вслух думать о Джоне - для нас с Левкой потребность. Однажды Левка явился сюда и начал прямо, без обиняков:
- Барышня Алиса вернулась из Питера, позвала к себе и сказала: "Оставайся у нас, Левка; тебя покойный Джон как брата берег, и мы беречь будем", обняла и заплакала. Остаться? Ты что думаешь?
- Останься. Она сдержит слово. Тебе будет хорошо, - говорю я после минутного раздумья.
Вечером отправляюсь к семье Вильканг. В первый раз после того жуткого, что так жестоко ворвалось в нашу жизнь, я подхожу к белой фабрике, и сердце мое рвется от тоски. Как тихо и печально у них в доме! Шесть бледных девушек в черных платьях молча встречают меня и жмут мою руку у порога дома. Какая скорбь в их глазах. Сколько тоски в вымученных улыбках. Сидим и молчим, глядя через открытые окна в сад.
- У нас есть что-то передать вам, - говорит старшая, Елена, выходит на минуту из комнаты и приносит небольшой, обвитый крепом по рамке портрет.
Как живо глядит на меня бодрое, жизнерадостное и светло улыбающееся лицо Большого Джона! Его ястребиные глаза, его крошечная голова на широких плечах атлета.
Алиса, тихо плача, говорит:
- Мы знали, что вам это будет приятно, и пересняли с его фотографии для вас.
О, милые девушки, спасибо! И я могла когда-то вас презирать!
Слезы мгновенно обжигают мне грудь, глаза и горло - желанные слезы. Наконец-то вы пришли. Мы рыдаем все вместе, как близкие, как сестры, и разделенное горе мягчит печаль.
Уходя, я благодарю за Левку.
- Как вы добры! - шепчу я, пожимая холодные пальцы девушки.
- Наш Джон желает этого, я слышу его волю, - отвечает она с подкупающей простотой.
* * *
Серые дни. Я брожу по лесу, катаюсь по реке в лодке и ловлю первые признаки увядания природы. Листья падают и кружатся по ветру. Скупее ласкают землю солнечные лучи. Осень вступает на землю.
Сентябрь в этом году сух и холоден. В длинные вечера "Солнышко" собирает нас вокруг круглого стола в гостиной и, под аккомпанемент ветра, читает "Мертвые души". Но гениальный юмор Гоголя теперь меня мало трогает. Большого Джона нет с нами. Большой Джон в могиле. Все та же мысль, все та же.
Я не могу, не в состоянии его забыть. Его высокая фигура с маленькою головою, с улыбающимся, всегда жизнерадостным лицом постоянно стоит перед моим взором. Я точно вижу его, и мне не верится, что никогда, никогда нам не суждено больше услышать из его уст милые слова:
- Что, маленькая русалочка, опять взгрустнули?
* * *
Через неделю мы переезжаем с мызы в самый Ш., на городскую квартиру. Начнется зима, тоскливая в пустынном городке, где нет ни библиотек, ни театров, где сообщение со станцией производится на лошадях: шестьдесят верст лесом на взмыленной тройке. И река замерзнет, и занесет снегом окрестные леса.
Я вижу по лицам окружающих, что и им зимнее время не сулит особых радостей. Все ходят мрачные, озабоченные и точно чего-то ждут.
Мама-Нэлли и "Солнышко" часто шепчутся о чем-то и поглядывают на меня тревожными глазами. А иногда их губы улыбаются с робкой надеждой и точно желают что-то важное и значительное сообщить мне. Безусловно, здесь кроется какая-то тайна.
Я ломаю голову - какая это тайна, спрашиваю "Солнышко", маму, - но в ответ получаю лишь улыбки.
* * *
Так вот оно что! Вот что скрывалось от меня так долго и усердно, что ожидалось моими родными с такой радостью и надеждой!
"Солнышко" получает назначение в Царское Село, в мое милое Царское, где подрастала когда-то я, - я, маленькая принцесса из Белого дома.
Мое дорогое Царское. Моя родина! Мой любимый, желанный город. Возможно ли, что я снова поселюсь под тенью твоих роскошных парков, среди чудесных озер, каналов, водопадов, беседок и мостиков, от которых веет глубокой стариной?
Воспоминания детства. Воскресшая сказка. Радужные сны маленькой принцессы. Я переживу вас снова?! Я, уже семнадцатилетняя девушка, я возвращаюсь к вам.
Через две недели мы переезжаем. Самое большее через месяц я увижу знакомые родные места. Какое счастье!