Лесовичка Часть вторая Глава V. В холодной Близкие воспоминания Секлетея Тайна таинственной молельни
Какая-то дверь, темная пасть пустого черного пространства, волна сырого, холодного, как в леднике, воздуха - и мать Манефа втолкнула Ксаню в маленькую каморку, бывшую когда-то пансионской кладовой, теперь же приноровленную для иных целей.
Зашуршало что-то... Чиркнула спичка и слабо осветила внутренность клетушки... Дрожащею рукою мать Манефа зажгла ощупью найденную на столе свечу. Слабый, трепетный огонек осветил каморку.
Единственный табурет у простого некрашеного стола, пучок соломы в углу, образ угодника Божия, чуть освещенный потухающим малюсеньким огоньком лампады - вот и все убогое убранство "холодной", куда мать Манефа запирала на хлеб и на воду своих провинившихся учениц.
- Ты будешь здесь сидеть до тех пор, пока дух лжи, притворства, злобы и бранчливости не покинет тебя, - смерив взором с головы до ног Ксению, сурово произнесла монахиня, грозя худым, длинным пальцем перед ее лицом. - А ежели не смиришься, негодница, придумаю я тебе наказание иное... Смотри, не доведи меня до крайности! Ой, не доведи!
И, сказав это, она исчезла за дверью.
Задвижка щелкнула за нею, и Ксаня осталась одна.
Странно и смутно было у нее на душе...
Последние события ее коротенькой жизни словно совсем выбили девочку из колеи.
Судьба вертела точно игрушкою бедной, понукаемой всеми "лесовичкою", превратив ее в "барышню", подругу графини Наты, и любимицу графини Марьи Владимировны - живую модель для картины графини...
Правда, невесело жилось Ксане в золоченой клетке графов Хвалынских. Для нее, привыкшей к свободной жизни. Розовая усадьба, где следили за каждым ее шагом, где каждое слово, каждое движение, каждый жест приходилось обдумывать, чтобы не стать смешною, была хуже тюрьмы. А навязчивая дружба Наты тяготила ее. Слишком резко расходились обе девушки и характерами, и вкусами, и воспитанием, и образованием, чтобы простая "лесовичка" могла стать подругою молодой графини. Притворяться же Ксаня не умела, и сознавая в душе, что Ната ее спасительница, она все же не только оставалась равнодушною к ней, но даже ненавидела ее, как ненавидела всех в Розовой усадьбе, всех, - кроме Виктора, несмотря на все его насмешки.
Но если скверно жилось Ксане в Розовой, когда она еще считалась живой игрушкой Наты, то после злополучной пропажи брошки и вслед затем отъезда Наты - жизнь лесовички в графской усадьбе стала прямо адом. Вопреки словам Василисы, ее не отправили на следующий же день в город, а продолжали держать под строгим надзором в усадьбе, не позволяя отлучаться ни на шаг. Тут-то начались для нее самые мучительные дни. Все смотрели на нее как на отверженную, как на преступницу, а Василиса и другие слуги допекали ее своими колкими замечаниями и насмешками, которые она должна была выносить молча. Ведь она считалась воровкой!..
В это время граф с графинею советовались, как поступить с "преступницей".
Ни граф, ни графиня не находили нужным проверить признание Ксани, несмотря на слова Виктора, твердо стоявшего на том, что лесовичка не взяла брошки, что она почему-либо, нарочно, сама наклеветала на себя. Тщетно умолял Виктор графиню допросить еще раз наедине Ксаню, тщетно просил позволить ему самому поговорить с лесовичкой. Графиня не могла не верить Василисе, утверждавшей, что она "сама видела", как Ксаня прятала злополучную брошку. Как же не поверить старой, испытанной экономке? Не станет же она напрасно клеветать! И графиня не только не захотела говорить с Ксаней, но даже запретила ей показываться на глаза.
Воспользовавшись случаем с брошкою, графиня охотно прогнала бы Ксаню "на все четыре стороны", как говорила Василиса. Лесовичка успела надоесть графине, уже искавшей другое развлечение после неудачных опытов с картиной "Лесная фея". Но прогнать Ксаню было неловко. Что скажут люди, что скажут знакомые, пред которыми и граф, и графиня разыгрывали роль добрых, сердобольных, сострадательных людей, занявшихся судьбою странной дикарки, "чудесно" спасенной их дочерью? Особенно неловко после того праздника, на котором лесовичка так очаровала всех. Нужно было сыграть роль добрых опекунов до конца.
И вот, после долгих совещаний, в которых принял участие и отец Виктора, и даже Василиса, решено было поместить Ксаню "на исправление" в монастырский пансион сестры Манефы.
Как раз к этому времени окончились летние каникулы, и наступило время отправить Виктора опять в гимназию, находившуюся в том самом городе, где и пансион Манефы. Граф воспользовался этим случаем, поехал вместе с ним, побывал у матери Манефы и условился относительно приема лесовички в число монастырок, причем счел еще нужным прибавить, что он рассчитывает на особенно строгое отношение к "испорченной" девушке.
По возвращении графа Василисе велено было немедленно собрать все вещи Ксани, отвезти ее в пансион и передать в руки начальнице.
Нечего и говорить, с какою радостью принялась Василиса за исполнение этого приказания.
Граф и графиня отпустили вчерашнюю любимицу не простившись, не напутствовав на дорогу. Но мало того: как Ксаня убедилась в первый же час своего пребывания среди монастырок, ее представили как воровку, как самое испорченное и потерянное существо в глазах матери Манефы и ее учениц! Они не пощадили ее!
Но это все еще ничего в сравнении с тем, что потеряла Ксаня.
Умер Василий... Умер ее единственный, верный, преданный друг, такой же жалкий, бедный сирота, как и она, обиженный людьми и Богом... Она не могла проститься с ним даже... Он умер без нее, одинокий...
Едва-едва удалось Ксане упросить, чтобы отпустили ее на похороны. Наконец - отпустили, но не одну, а под строгим надзором Василисы. Она успела еще вовремя. Вася лежал в гробу. На лице его застыла улыбка. Сжатые маленькие его губы как будто говорили:
- Ксаня! Бедная! Я верю тебе! Я один тебе верю! Ты чистая! Ты гордая! Ты царевна лесная... Не нужны царевнам ни золото, ни драгоценные камни! У них сокровища леса, вся лесная радость, все цветы и букашки, - все их. Ты не могла украсть! Ты не воровка!
- Да, я не крала! Я не воровка! - повторяла она тогда. - Василий! Васенька! Тебе одному я скажу это! Перед тобой мертвым оправдываться не стыдно.
И она открыла свою душу мертвому другу...
Она не плакала на похоронах... Но глаза ее, не отрывавшиеся от усопшего, говорили много - больше всяких слез...
Прямо с похорон ее увезли снова в усадьбу, где она спустя неделю узнала новость: Норов оставил место, уехал навсегда, и новый лесничий поселился в лесной сторожке... А еще через месяц Ксаню отослали сюда, в монастырский пансион.
Все эти мысли вихрем кружились в голове девочки... Мечты о недавнем прошлом так охватили ее, что она не заметила даже, как щелкнула у дверей задвижка. Она очнулась только тогда, когда перед ней предстала маленькая, худенькая, седая женщина в темном, с белыми горошинками, платье.
- Здравствуй, Христово дитятко! - произнес мягкий, ласковый голос, и маленькая, худая рука легла на плечо Ксани.
Девочка вздрогнула и подняла голову.
Перед ней стояла старушка с добрым-предобрым морщинистым лицом.
- Кто вы? - невольно вырвалось из груди лесовички.
- Секлетея я. Не бойся, Христово дитятко... - произнесла старушка и, неожиданно наклонившись к Ксане, поцеловала ее в лоб.
Пораженная девочка отпрянула в сторону, а старушка снова заговорила, поглаживая по ее черной, как смоль, головке:
- Не серчай, не серчай, Христово дитятко, на меня, старуху... Любя ведь я... Всех-то я люблю вас, Божьих деточек, всех люблю... Потому вы, как цветики, безгрешные... Серчает, вишь, на вас мать Манефа с сестрою Агнией да Уленькой... Наказывают вас... А по мне не наказывать надо, а ласкать да нежить душу ласкою... Озлобить не трудно... Приручить, да пригреть, да душеньку растопить на добро - куда труднее... Не верю я, чтобы вы, деточки, худые были. Нет... Добрые вы, только доброту вашу иной порой прячете, потому стыдлива она, эта доброта... Ах, Христово дитятко, печется о вас всех Господь Милосердный, ох, печется!.. Много от Него, Милостивца, видим добра!..
- Я не видела еще добра, а зла в жизни много видела! - сурово и резко произнесла Ксаня.
- Ох, ох! Не гневи же Господа!.. Припомни хорошенько!.. Небось, Господь-то тебе не раз помогал в трудную минуту...
- Не помога... - хотела было возразить девочка и вдруг осеклась. Словно въявь предстала перед ней розовская лужайка, подгулявшая толпа хмельных крестьян, огромное, огнедышащее жерло раскаленной докрасна печи, и она, как затравленный зверь, одна-одинешенька, преследуемая, толкаемая на гибель всей этой разъяренной толпой... Тогда - о, это Ксаня хорошо помнит! - она подняла глаза к небу, вспомнила мать, вскрикнула невольно "мама!" и нежно, неопределенно послала туда, к звездам, мольбу о спасении... И, точно чудо, как раз вовремя подоспело спасение: когда, казалось, наступил уже последний ее час, когда неоткуда было ждать помощи, вдруг явилась графиня Ната Хвалынская и спасла беспомощную девочку от ужасной смерти... Не подумала тогда Ксаня, откуда пришло это неожиданное спасение, не подумала, что кто-то Могучий и Милостивый направил нарочно графиню в то место, где пьяные мужики хотели сделать расправу с лесовичкою... Простые, бесхитростные слова старушки напомнили Ксане о пережитом, напомнили, что и она испытала милость и добро Господа...
Старушка молча смотрела на девочку. Казалось, она видела насквозь все происходившее в ее душе. Молча гладила она черненькую головку и любовно, почти с материнской нежностью, смотрела в ее угрюмые, прекрасные глаза.
- А теперь, Христово дитятко, подкрепи себя, - после долгого молчания зазвучал в каморке мягкий старческий голос старушки. - Глянько-сь, что принесла я тебе... Кушай, деточка, кушай досыта... Небось, не догадались накормить тебя наши длинноносые после долгой-то дороги. Небось, с утра не ела ничего?
- Не ела, бабушка, - согласилась Ксаня, сейчас только почувствовавшая голод.
Ласковый тон старушки, ее материнская заботливость невольно привлекали к себе и пробуждали чувство доверия в озлобленной и одинокой душе лесовички.
Между тем Секлетея вынула из-под платка теплый горшочек с похлебкой и большой ломоть картофельного пирога.
- Кушай, Христово дитятко! Кушай, болезная! - приговаривала она, пока девочка с жадностью глотала похлебку.
Потом опять погладила доверчиво поднятую на нее черную головку и, внимательно глянув в смуглое, красивое личико девочки, произнесла, покачивая своей маленькой седой головой:
- Ой, вижу, трудно здесь тебе будет, красавица... Ой, трудно! Не в нашинских ты девочек... Наши уж пообвыкли, попокорнели, а ты, гордая, ндравная да вольная, не усидишь, пожалуй, в клетке... Вижу, девонька. Ну, Христос с тобой... Христос со всеми вами... Любит вас всех старая Секлетея. Давно бы ушла отселе, кабы не вы... Оттого и приросла, как гриб, к месту, оттого и дорожу этим местом, чтобы вас тешить, Христовы деточки, чтобы вам горькую участь вашу облегчить. Так-то, девонька! Так-то!.. А теперь пойду. Спи со Христом!.. Хошь, сенца еще принесу на подстилку?
- Не надо... Я привыкла...
- То-то привыкла... Говорю и то... вольная ты. В лесу росла... В лес и потянет... Ой, потянет, деточка... А ты крепись! Как звать-то тебя?
- Ксения.
- Ну, Господь с тобой, Ксенюшка! Спи... А утречком колокол разбудит... В церковь пойдешь...
И старуха, обняв одной рукой шею Ксани, быстро и широко перекрестила ее другою.
Глаза Ксани потупились в землю. Сладка и приятна была ей эта забота старухи. Никто еще в жизни не крестил ее так. Может быть, мать. Но этого не помнила Ксаня. Что-то, помимо воли, обожгло глаза: не то слеза, не то влага... Хотелось крикнуть на весь дом громко и пронзительно, хотелось упасть на пол и застонать от боли и счастья зараз, от острого прилива счастья, познания первой искренней ласки, которой почти не знала угрюмая душа...
Секлетея ушла так же тихо, как и появилась, унося с собою остатки ужина. Снова щелкнула задвижка за нею, и Ксаня, изнеможенная, повалилась на разложенную на полу солому.